В глубинебыл греческий диван мохнатый,вино на столике, гранаты,и в вольной росписи стена.Двумя холодными перстамипо-детски взяв меня за пламя:«Сюда», — промолвила она.Без принужденья, без усилья,лишь с медленностью озорной,она раздвинула, как крылья,свои коленки предо мной.И обольстителен и веселбыл запрокинувшийся лик,и яростным ударом чреселя в незабытую проник.Змея в змее, сосуд в сосуде,к ней пригнанный, я в ней скользил,уже восторг в растущем зуденеописуемый сквозил, —как вдруг она легко рванулась,отпрянула и, ноги сжав,вуаль какую-то подняв,в нее по бедра завернулась,и, полон сил, на полпутик блаженству, я ни с чем осталсяи ринулся и зашаталсяот ветра странного. «Впусти», —я крикнул, с ужасом заметя,что вновь на улице стоюи мерзко блеющие детиглядят на булаву мою.«Впусти», — и козлоногий, рыжийнарод все множился. «Впусти же,иначе я с ума сойду!»Молчала дверь. И перед всемимучительно я пролил семяи понял вдруг, что я в аду.Берлин, 1928
16. К музе
Я помню твой приход: растущий звон,волнение, неведомое миру.Луна сквозь ветки тронула балкон,и пала тень, похожая на лиру.Мне, юному, для неги плеч твоихказался ямб одеждой слишком грубой.Но был певуч неправильный мой стихи улыбался рифмой красногубой.Я счастлив был. Над гаснущим столомогонь дрожал, вылущивал огарок;и снилось мне: страница под стекломбессмертная, вся в молниях помарок.Теперь не то. Для утренней звездыне откажусь от утренней дремоты.Мне не под силу многие труды,особенно тщеславия заботы.Я опытен, я скуп и нетерпим.Натертый стих блистает чище меди.Мы изредка с тобою говоримчерез забор, как старые соседи.Да, зрелость живописна, спору нет:лист виноградный, груша, пол-арбузаи — мастерства предел — прозрачный свет.Мне холодно. Ведь это осень, муза.Берлин, 13 сентября 1929
17. Тихий шум
Когда в приморском городке,средь ночи пасмурной, со скукиокно откроешь, вдалекепрольются шепчущие звуки.Прислушайся и различишум моря, дышащий на сушу,