я почувствовал себя в достаточной безопасности, чтобы осмотреть мое сокровище.
Мы знаем, как твердо, как глупо я верил, что Шейд сочиняет поэму, вроде романа в стихах, о земблянском короле. Мы были подготовлены к ужасному разочарованию, которое мне предстояло. О, я не надеялся, что он посвятит себя
Постепенно ко мне вернулось мое обычное самообладание. Я перечел «Бледный огонь» более внимательно. Он понравился мне больше теперь, когда я ожидал меньше. А это, что это было такое? Что это была за смутная, дальняя музыка, что за отблески красок в воздухе? Там и сям я открывал в нем, и в особенности — в особенности — в его бесценных вариантах, отзвуки и блестки моей мысли, долгую зыблющуюся границу моего величия. Теперь я чувствовал новую жалостливую нежность к поэме, какую испытываешь к непостоянному юному созданию, которое похитил черный великан и брутально им насладился, но которое теперь опять в безопасности в нашем замке и парке, посвистывает с конюхами, плавает с ручным тюленем. Тебе все еще больно, должно быть больно, но со странной признательностью целуешь эти влажные веки и ласкаешь эту оскверненную плоть.
Мой комментарий к этой поэме, который теперь находится в руках моих читателей, представляет собой попытку отделить эти отзвуки и огненную зыбь, и бледные фосфорные намеки, и множество подсознательных заимствований у меня. Иные из моих примечаний могут отзываться горечью, но я приложил все усилия, чтобы не касаться никаких обид. И в этой конечной схолии я не намерен жаловаться на пошлый, жестокий вздор, который профессиональные репортеры и «друзья» Шейда позволяют себе изливать в ими состряпанных некрологах, ложно описывающих обстоятельства смерти Шейда. Я смотрю на их отзывы обо мне как на смесь журналистического жестокосердия и гадючьего яда. Я не сомневаюсь, что многие утверждения, сделанные в этом труде, будут отметены виновными после его выхода в свет. Г-жа Шейд не вспомнит, чтобы ее муж, который «показывал ей все», показал ей тот или другой из драгоценных вариантов. Трое студентов, лежавших на траве, окажутся страдающими полной амнезией. Заведующая выдачей в библиотеке не вспомнит (или ей прикажут не вспоминать), чтобы кто-нибудь спрашивал д-ра Кинбота в день убийства. И я уверен, что г-н Эмеральд на мгновение прервет исследование упругих прелестей какой-нибудь грудастой студентки, чтобы с энергией возбужденной мужественности отрицать, что он кого-либо подвез в тот вечер к моему дому. Другими словами, все будет сделано для того, чтобы полностью отделить мою личность от судьбы моего дорогого друга.
Тем не менее я получил маленький реванш: косвенным образом всеобщее заблуждение помогло мне получить право на издание «Бледного огня». Мой добрый садовник, с увлечением рассказывавший всем и каждому то, что он видел, несомненно, ошибся в нескольких отношениях — не столько, может быть, в своем преувеличенном отчете о моем «героизме», сколько в предположении, что так называемый Джек Грей умышленно целился в Шейда; вдова Шейда была глубоко тронута тем, что я будто бы «бросился» между бандитом и его жертвой, и в минуту, которой я никогда не забуду, воскликнула, гладя мои руки: «Есть вещи, за которые не существует достаточного вознаграждения ни на этом, ни на том свете!» «Тот» свет приходится очень кстати, когда неверующего постигает несчастье, но я, конечно, пропустил это без внимания и вообще решил ничего не опровергать, а сказал вместо этого: «Но такое вознаграждение
Я не могу вспомнить без дрожи мрачную неделю, проведенную мной в Нью-Уае перед тем, как покинуть его, — надеюсь, навсегда. Я жил в постоянном страхе, что грабители лишат меня моего драгоценного сокровища. Иные из моих читателей, пожалуй, посмеются, когда узнают, что я хлопотливо переложил его из черного чемодана в пустой сейф в кабинете моего хозяина, а несколькими часами позже вынул рукопись оттуда и днями ходил как бы одетый в нее, распределив девяносто две карточки по всему моему телу — двадцать в правом кармане пиджака, столько же в левом, пачка из сорока штук — у правого соска и двенадцать драгоценных с вариантами — в моем самом сокровенном левом грудном кармане. Я благословил мою королевскую звезду за то, что она научила меня женской работе, ибо я зашил все четыре кармана. Так, осторожными шагами, среди обманутых врагов, передвигался я, забронированный в поэзию, закованный в рифмы, укрепленный песнью другого человека, не гнущийся от картона, наконец-то непроницаемый для пуль.
Много лет назад — не собираюсь говорить сколько, — помнится, моя земблянская нянюшка говорила мне, шестилетнему человечку в муках взрослой бессонницы:
Да, лучше остановиться. Мои заметки, как и сам я, иссякают. Господа, я очень много страдал, больше, чем кто-либо из вас может вообразить. Я молюсь чтобы благословение Господне снизошло на моих несчастных соотечественников. Мой труд окончен. Мой поэт умер.
«А вы сами, что будете
Бог мне поможет, я верю, избавиться от желания последовать примеру двух других персонажей в этом труде. Я буду продолжать существовать. Я могу принять другие обличья, другие образы, но я буду пытаться существовать. Я могу еще объявиться в другом университете в виде старого, счастливого,