спускаюсь к морскому берегу. Мне виделось, что я скачу с камня на камень и ныряю в играющее море, и выкарабкиваюсь на берег, и резвлюсь с другими голыми детьми. Мне это снилось и по ночам — будто я убегаю от деда, унося с собою игрушку, или котенка, или маленького краба, прижав его к левому боку. Я встречал бедного Ллойда, который в моих снах шел, припадая на ногу, безнадежно сопряженный с каким-то сиамским близнецом, тоже волочившим ногу, я же беззаботно плясал вокруг них и хлопал их по их несчастным спинам.

Желал бы я знать, были ли у Ллойда подобные видения. Врачи предполагали, что во сне наши мозги иногда сообщались. Как-то, сизым утром, он подобрал ветку и начертил на пыльной земле корабль о трех мачтах — а перед тем, ночью, мне приснилось, что я рисую этот самый корабль в пыли своего сновидения.

Просторная черная пастушья доха покрывала наши плечи; когда мы присели на корточки, из-под ее опавших складок высовывались только наши головы да рука Ллойда. Солнце только встало, и острый мартовский воздух, казалось, состоял из слоистого, полупрозрачного льда, сквозь который неясно проступали лилово-розовыми пятнами кривоствольные иудины деревца в шероховатом цвету. Продолговатый, приземистый белый дом позади нас, полный толстых женщин и их вонючих мужей, крепко спал. Мы не обменялись ни словом; мы даже не взглянули друг на друга; и вот Ллойд, отшвырнув веточку, вдруг положил правую руку мне на плечо, что он делал всегда, когда хотел идти быстро. Полы нашей общей накидки волочились по сухой траве, камешки сыпались из-под ног; мы шли к кипарисовой аллее, ведшей к взморью.

То была наша первая вылазка к морю; с высоты своей горы нам видно было, как оно нежно блистает, далеко и беспечно, бесшумно разбиваясь о глянцевитые камни. Мне не нужно здесь особенно напрягать память, чтобы потычливый этот побег приурочить по времени к наметившемуся повороту в нашей судьбе. Недели за две перед тем, на наше двенадцатое рожденье, дедушка Ибрагим начал подумывать о том, чтобы отпустить нас на полгода в сопровождении нашего новоиспеченного дядюшки на гастроли по окрестным деревням. Они все никак не могли сойтись в цене. Бранились и даже подрались, причем Ахем вышел победителем.

Дедушки мы боялись, а дядю Новуса ненавидели. Вероятно, какое-то неясное, унылое чувство (мы ничего толком не знали, но смутно подозревали, что этот дядя Новус собирается объегорить дедушку) подсказывало нам, что нужно помешать какому-то балаганщику таскать нас по весям в передвижной тюрьме, как обезьян или орлов; возможно и то, что нами просто двигало сознание последней возможности насладиться ограниченной нашей свободой и совершить именно то самое, что было настрого запрещено: выйти вон за этот вот частокол, открыть вот ту калитку.

Открыть эту шаткую калитку было нетрудно, но нам не удалось возвратить ее в прежнее положение. Грязно-белый ягненок с янтарными глазами и киноварной метиной на твердом, плоском лбу увязался за нами, покуда не потерялся среди дубового чапыжника. Чуть ниже, но все еще высоко над долиной, нам надо было перейти дорогу, шедшую кругом горы и соединявшую наш хутор с большой дорогой, которая тянулась вдоль побережья. Сверху донесся топот копыт и визг колес; мы прямо в дохе пали за куст. Когда грохот затих, мы перешли дорогу и пошли по заросшему бурьяном склону. Серебристое море постепенно скрывалось позади кипарисов и развалин старых каменных стен. Нам стало жарко и тяжело под дохою, но мы терпели и не отказывались от ее покрова, опасаясь, что иначе какому-нибудь прохожему может броситься в глаза наш изъян.

Мы вышли на большую дорогу в нескольких шагах от явственно-шумевшего моря — и там, под кипарисом, нас поджидал знакомый нам тарантас, похожий на телегу на высоких колесах, и дядя Новус уже слезал с козел. Плутоватый, темный, наглый, бессовестный человечишка! Незадолго перед тем он увидал нас с одной из веранд дедушкиного дома и не мог устоять перед соблазном воспользоваться нашим бегством, чудесным образом позволявшим ему умыкнуть нас без шума и крика. Кляня на чем свет стоит пару пугливых лошаденок, он грубо подсадил нас в тарантас, пригнул нам головы и пригрозил избить, ежели посмеем высунуть нос из-под дохи. Рука Ллойда все еще лежала у меня на плече, но тарантас подкинуло и ее сбросило. Колеса катились со скрипом. Мы не тотчас сообразили, что наш возница везет нас отнюдь не домой.

Двадцать лет минуло с того серого весеннего утра, но оно сохранилось в моей памяти гораздо лучше многих последующих событий. Снова и снова рассматриваю я его как череду кадров на отрезке кинематографического целлулоида — как это делают, я видел, знаменитые жонглеры, когда разбирают свой номер. Вот так и я пересматриваю все этапы и обстоятельства и случайные подробности нашего неудавшегося побега — первоначальную дрожь, калитку, ягненка, скользкий склон под нашими неловкими ступнями. Спугнутым нами дроздам мы, должно быть, являли зрелище необычайное — закутанные в черную доху, торчащие из нее двумя бритыми головами на тощих шеях. Когда, наконец, показалось шоссе, головы эти опасливо завертелись туда-сюда. Если бы в эту минуту ступил на берег какой-нибудь заморский кондотьер, выйдя в бухте из лодки, он несомненно испытал бы упоительный восторг древних, оказавшись лицом к лицу с баснословным добрым чудищем, на фоне кипарисов и белых валунов. Он смотрел бы на это существо с обожанием, он пролил бы сладкие слезы. Но, увы, никто не вышел к нам навстречу, кроме этого суетящегося мошенника, нашего нервного похитителя, маленького человека с кукольным лицом и дешевыми очками, одно стеклышко которых было подклеено куском пластыря.

Итака, 1952 г.

Mademoiselle О

1

В холодной комнате, на руках у беллетриста, умирает Мнемозина. Я не раз замечал, что стоит мне подарить вымышленному герою живую мелочь из своего детства, и она уже начинает тускнеть и стираться в моей памяти. Благополучно перенесенные в рассказ целые дома рассыпаются в душе совершенно беззвучно, как при взрыве в немом кинематографе. Так вкрапленный в начало «Защиты Лужина» образ моей французской гувернантки погибает для меня в чуждой среде, навязанной сочинителем. Вот попытка спасти что еще осталось от этого образа.

Мне было шесть лет, брату пять, когда, в 1905 году, к нам приехала Mademoiselle. Показалась она мне огромной, и в самом деле она была очень толста. Вижу ее пышную прическу, с непризнанной сединой в темных волосах, три, — и только три, но какие! — морщины на суровом лбу, густые мужские брови над серыми — цвета ее же стальных часиков — глазами за стеклами пенснэ в черной оправе; вижу ее толстые ноздри, зачаточные усы, и ровную красноту большого лица, сгущающуюся, при наплыве гнева, до багровости в окрестностях третьего и обширнейшего ее подбородка, который так величественно располагается прямо на высоком скате ее многосборчатой блузы. Вот, готовясь читать нам, она придвигает к себе толчками, незаметно пробуя его прочность, верандовое кресло и приступает к акту усадки: ходит студень под нижнею челюстью, осмотрительно опускается чудовищный круп с тремя костяными пуговицами на боку, и напоследок она разом сдает всю свою колышимую массу камышовому сиденью, которое со страху разражается скрипом и треском.

Зима, среди которой она приехала к нам, была единственной, проведенной нами в деревне, и все было ново и весело — и валенки, и снеговики, и гигантские синие сосульки, свисающие с крыши красного амбара, и запах мороза и смолы, и гул печек в комнатах усадьбы, где в разных приятных занятиях тихо кончалось бурное царство мисс Робинсон. Год, как известно, был революционный, с бунтами, надеждами, городскими забастовками, и отец правильно рассчитал, что семье будет покойнее в Выре. Правда, в окрестных деревнях были, как и везде, и хулиганы и пьяницы, — а в следующем году даже так случилось, что зимние озорники вломились в запертый дом и выкрали из киотов разные безделицы, — но в общем отношения с местными крестьянами были идиллические: как и всякий бескорыстный барин-либерал, мой

Вы читаете Быль и Убыль
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату