сухощавую фигурку Ланса между несколькими силуэтами в общей связке. Скрылись! Он это был или Денис (молодой биолог, лучший друг Ланса)? Дожидаясь в темной долине у подножья вертикального небосвода, мы припоминаем (у мадам Бок это получается лучше, чем у ее мужа) специальные названия разселин и готических ледовых образований, которые Ланс в своем альпийском детстве, бывало, произносил с таким профессиональным щегольством (он теперь старше на несколько световых лет): сераки и шрунды, лавина и ее глухой грохот, французское эхо и германская магия, стуча подкованными башмаками, шагают здесь, якшаются как яки, запряженные в пару,[86] — на крутизне, бок о бок, как в средневековых романах.
Да вот он опять! Вот он переходит разщелину меж двух звезд; потом очень медленно пытается пройти по поверхности стремнины до того отвесной, что там совершенно не за что ухватиться и даже когда мысленно видишь эти нашаривающие выступ кончики пальцев и царапающие скалу башмаки, накатывает акрофобическая тошнота. И сквозь слезы старые Боки видят Ланса то безвыходно застрявшего на каменном карнизе, то снова ползущего вверх, то стоящего, в устрашающей безопасности, на вершине, которая выше остальных, с ледорубом и заплечным мешком, и его нетерпеливый профиль обведен каемкой света.
Но может быть он уже спускается? Предположим, что от изследователей не поступает известий и что Боки продолжают свои патетические ночные бдения. Пока они ждут возвращения сына, им кажется, что какой бы тропой он ни спускался, она сорвется в бездну их отчаяния. А может быть он уже перемахнул через вон те крутые мокрые утесы, низвергающиеся отвесно в пропасть, уже преодолел выступ и теперь благополучно скользит вниз по пологим небесным снегам?
Но так как колокольчик у дверей Боков не звонит в логической кульминации представленной мысленно череды шагов (как бы терпеливо ни пытались мы замедлить их поступь по мере их воображаемого приближения), то нам придется вернуть его обратно и заставить заново начать восхождение, а потом отодвинуть еще дальше назад, так что он оказывается все еще в сборном пункте (брезентовые домишки, нужники под открытым небом, попрошайки-дети с черными пятками), а мы-то уже вообразили было, как он нагнулся, проходя под тюльпанным деревом по лужку к дверям и к колокольчику. Как бы утомившись от многоразличных своих воплощений в воображении родителей, Ланс теперь уныло тащится по слякоти, потом наизволок, по неприютной местности, где некогда шла война, оступаясь и цепляясь за мертвый бурьян косогора. Предстоит кое-какая заурядная альпинистика, а затем — вершина. Хребет покорен. Мы понесли тяжелые потери. Как извещают в таких случаях? Телеграммой? Заказным письмом? И кто окажется палачом — нарочный, или же будничный, плетущийся, лиловоносый почтальон, всегда немного пьяненький (у него свои невзгоды). Распишитесь вот здесь. Как велик его большой палец. Маленький крест. Карандаш не пишет. У карандаша тускло-фиолетовая древесина. Надо возвратить карандаш. Неразборчивая подпись нависшего несчастья.
Но ничего такого не приходит. Проходит месяц. Шин и Шилла чувствуют себя прекрасно и как будто очень привязаны друг к дружке — спят вместе в своей конурке, свернувшись в один пушистый шар. После многих экспериментов Ланс открыл звук, который шиншиллам особенно нравится: нужно выпучить губы и быстро-быстро издать несколько тихих, влажных «сурптсов», как бы потягивая из соломинки, когда питья в стакане почти не осталось и осушаешь подонки. Но у его родителей этот звук не выходит — не та высота, что ли. И такая нестерпимая тишь стоит в комнате Ланса, и растрепанные книги, и белые, запачканные полки, и старые башмаки, и сравнительно новая ракета для тенниса в своей безсмысленно надежной раме, и грош на полу в чулане — и все это начинает плыть и двоиться как в призме, но тут ты подтягиваешь винт и все опять в фокусе. И вот Боки возвращаются на балкон. Достиг-ли он своей цели — и если достиг, видит-ли он нас?
4
Классический представитель бывших смертных, он свешивается, облокотясь, с заросшего цветами утеса чтобы разсмотреть Землю, эту игрушку, этот волчок, выставленный напоказ и медленно вращающийся в своей образцовой тверди; как веселы и отчетливы все ее детали — рисованные океаны, молящаяся женщина Балтийского моря, снимок изящных Америк, замерших в своем трюке на трапеции, Австралия, похожая на маленькую Африку, повернутую набок. Между моими сверстниками найдутся такие, которые в глубине души верят, что их духи будут с трепетом и грустью глядеть с небес на свою родную планету, препоясанную широтами, стянутую в корсет меридианов, и быть может даже испещренную жирными, черными, дьявольски изогнутыми стрелами мировых войн; или того лучше, она развернется перед их взором как иллюстрированная карта каникулярных Эльдорадо, где вот тут индеец из заповедника бьет в барабан, а там — девушка в коротких штанах, а вот — контуры конических елок карабкаются на конусы гор, и куда ни глянь, везде рыболовы.
Я думаю, что на самом деле мой молодой потомок, выйдя в первый раз ночью наружу, в воображаемую тишину невообразимого мира, должен будет созерцать поверхность земного шара сквозь толщу его атмосферы, и значит будет пыль, снующие там и сям блики, дымка и всевозможные оптические ловушки, так что континенты, если и покажутся сквозь переменчивую облачность, будут проскальзывать в диковинных обличьях, с необъяснимыми цветными проблесками и неузнаваемыми очертаниями.
Но все это несущественно. Главное же — выдержит ли разум изследователя такое потрясение? Пытаюсь представить себе природу этого потрясения настолько ясно, насколько это допустимо без вреда для разсудка. И если даже вообразить этого нельзя не подвергая себя чудовищному риску, то как в таком случае перенести и пережить действительное, а не воображаемое ошеломление?
Прежде всего Лансу придется считаться с древними предразсудками. Мифы так прочно въелись в лучезарное небо, что житейская мудрость стремится увильнуть от поисков мудрости не-житейской, которая за ними стоит. Безсмертию нужна звезда для подпоры, если оно желает ветвиться и цвести и давать приют тысячам синеперых ангельских птиц, сладкогласых как маленькие евнухи. В глубине человеческого сознания идея смерти равнозначна идее оставления земли. Избавиться от земного притяжения значит превозмочь могильную тяжесть земли, так что оказавшемуся на другой планете трудно удостовериться в том, что он не умер — что старая наивная сказка не оказалась правдой.
Меня не занимает межеумок, заурядный гладкокожий примат, которого ничем не удивишь; из детских воспоминаний ему запало только, что его укусил мул, а будущее для него ограничивается предвкушением харчей да постели. Я же думаю о человеке, обладающем воображением и знаниями, храбрость которого безгранична оттого что его любопытство берет верх даже над храбростью. Его ничто не остановит. Таких в старину называли curieux, только он более крепкого закала и здоровее сердцем. Когда он изследует небесное тело, то наслаждение, которое он испытывает, сродни страстному желанию осязать собственными пальцами, гладить, изучать, приветствовать улыбкой, вдыхать, снова гладить — с тою же самой улыбкой безымянного, мычащего, млеющего упоения — никем доселе нетроганное вещество из которого этот небесный предмет сотворен. Всякий настоящий ученый (в отличие от бездарного шарлатана, чье невежество единственное его сокровище, которое он прячет словно кость) способен испытывать это чувственное удовольствие непосредственного и непостижимого знания. Неважно, двадцать ему лет или восемьдесят пять, но без этого зуда нет и науки. Ланс был создан из такого именно материала.
Напрягая воображение до последней крайности, я вижу как он пытается совладать с паническим ужасом, бабуину незнакомым вовсе. Ланс, безусловно, мог бы опуститься, подняв оранжевое облако пыли, где-нибудь в центре пустыни Фарсис (если это и впрямь пустыня) или недалеко от фиолетового водоема — Феникс или Оти (если это действительно озера), Но с другой стороны… Видите-ли, как это иногда бывает в подобных случаях, что-то непременно объяснится сразу, страшно и безповоротно, между тем как другие загадки будут появляться по очереди, одна за другой, и разгадываться постепенно. Мальчиком, я…
Мальчиком семи или восьми лет, мне случалось видеть один и тот же смутно повторявшийся сон, места действия которого я никогда не мог опознать и сколько-нибудь рационально определить, хотя перевидал много странных мест. Мне хочется теперь воспользоваться им чтобы залатать зияющую дыру, рваную рану в моей повести. Ничего необычайного в этой местности не было, ничего ужасного или даже диковинного: просто пядь ни к чему не обязывающей устойчивости, представленной участком ровной поверхности и обволокнутой чем-то неопределенно-туманным; иными словами, скорее безразличная изнанка