— Только его нельзя будить, — сказала она с новой улыбкой.
— Что вы, что вы. Посижу минутку рядом, и всё.
— Даже не знаю, — сказала она. — Заглянуть, разумеется, можно, но только очень тихо.
Она подвела меня к тридцать шестой палате. Мы вошли в крошечную комнатку, почти чулан, с диванчиком: внутренняя дверь была приотворена — она легонько ее подтолкнула. Несколько секунд я вглядывался во тьму. Сперва я слышал только стук своего сердца, но потом различил быстрое, еле уловимое дыхание. Я напряг зрение: кровать наполовину загораживало что-то вроде ширмы, но все равно было слишком темно, чтобы разглядеть Себастьяна.
— Вот, — шепнула сестра, — я оставлю дверь чуть приоткрытой, а вы можете посидеть здесь на диване.
Она зажгла синий ночник и вышла, оставив меня одного. У меня мелькнул дурацкий порыв полезть в карман за портсигаром. Руки мои тряслись, но я был счастлив. Он жив. Он мирно спит. Так это сердце, вот оно что. Совсем как его мать. Ему лучше, есть надежда. Я подыму на ноги кардиологов всего мира, чтобы его спасти. Его присутствие в соседней комнате, легкий звук дыхания вселили в меня чувство надежности и покоя, волшебно сняли напряжение. Я сидел, сцепив руки и вслушиваясь, размышляя обо всех этих улетевших годах, о наших кратких редких встречах, и знал, что, как только он сможет меня выслушать, я обязательно ему скажу, что, нравится ему или нет, я теперь буду при нем неотлучно. Мой странный сон, моя вера в то, что брат должен перед смертью поделиться со мной какой-то важной истиной, — все это сразу отступило в область неопределенного и умозрительного, будто потонуло в теплом потоке более человеческого, без затей, чувства, в волне любви, которую я испытывал к спящему за полуоткрытой дверью. Как мы сумели настолько отдалиться? Почему я всегда был так глуп, стеснителен и замкнут во время наших мимолетных парижских свиданий? Сейчас я уйду и скоротаю ночь в гостинице, а может, комнатка для меня найдется прямо в больнице, пока я смогу его увидеть… На миг мне показалось, что слабый ритм дыхания замер; спящий проснулся и, прежде чем соскользнуть обратно в сон, издал чуть слышный чмокающий звук. Дыхание возобновилось, но так тихо, что, сидя и вслушиваясь, я едва мог отличить его от собственного. О, я поведаю ему бесконечно много — о «Граненой оправе», «Успехе», «Потешной горе», об «Альбиносах в черном», «Обратной стороне луны», о «Столе находок» и о «Сомнительном асфоделе», — ведь все эти книги я знаю так, будто написал их сам. А он выскажется в ответ. Как мало я знаю его жизнь! Но сейчас с каждым мигом что-то для меня прояснялось. Эта чуть приоткрытая дверь обеспечивала нам наилучшую мысленную связь. Это кроткое дыхание рассказало мне о нем больше, чем все, что я знал прежде. Если бы я мог еще и закурить, счастье мое было бы полным. Я слегка изменил позу, в диване застонала пружина, и я испугался, что потревожил его сон. Но нет, тихий звук не нарушился, — следуя неверной колеей, то проваливаясь в пустоту, то опять выныривая, он, казалось, крался окраинами времени, стоически пробираясь через ландшафт, образуемый символами тишины — темнотой, портьерами, источником голубого света у моего локтя.
Наконец я встал и на цыпочках вышел в коридор.
— Я боялась, — сказала медсестра, — что вы его разбудите. Ему нужен сон.
— Скажите, — спросил я, — когда придет доктор Старов?
— Как вы сказали? — переспросила она. — А, русский доктор. Non, c'est le docteur Guinet qui le soigne.[55] Он будет завтра утром.
— Видите ли, — сказал я, — мне бы хотелось тут где-нибудь остаться на ночь. Как вы думаете…
— С доктором Гинэ вы можете поговорить и сейчас, — продолжала сестра спокойным, приятным голосом. — Он живет рядом. Так вы, значит, брат? А завтра еще мать приедет из Англии, n'est-ce pas?[56]
— Ах нет, — сказал я. — Мать его давно умерла. А скажите мне, как он днем — говорить может? Очень мучается?
Она нахмурилась и как-то странно на меня посмотрела.
— Но ведь… — проговорила она. — Что-то не соображу… Будьте добры, как ваша фамилия?
— Понимаю, — сказал я. — Я ведь не объяснил. Мы сводные братья. Моя фамилия (я назвался).
— О-ля-ля! — воскликнула она, сильно покраснев. — Mon dieux![57] Русский господин вчера умер, а вы заходили к мосье Кигану…
Итак, я не увидел Себастьяна — по крайней мере живым. Но те несколько минут, что я провел, вслушиваясь, как мне казалось, в его дыхание, переменили мою жизнь столь же решительно, как если бы Себастьян успел поговорить со мной перед смертью. В чем бы ни состояла его тайна, одну тайну усвоил и я, а именно: что душа — всего лишь способ бытия, а не какое-то неизменное состояние, что всякая душа станет твоей, если уловить ее биение и следовать за ним. Посмертное существование — это, может быть, наша полная свобода осознанно поселяться в любой душе по выбору, в любом числе душ, — и ни одна из них не заподозрит об этом попеременном бремени. Вот почему Себастьян Найт — это я. У меня такое чувство, будто я воплощаю его на освещенной сцене, а люди, которых он знал, приходят и уходят; нечеткие фигуры его немногих друзей — ученого, поэта, живописца — легко и беззвучно отдают свою почтительную дань; там — Гудмэн, плоскостопый фигляр со свисающей из жилета манишкой; вот — бледная аура над склоненной головой Клэр, ее, плачущую, уводит участливая дева. Они движутся вокруг Себастьяна — вокруг меня, играющего его роль; в кулисах, припрятав кролика, дожидается выхода старый фокусник, а Нина, освещенная ярче всех, та сидит на столе под нарисованной пальмой, держа фужер фуксином подкрашенной воды. И вот маскарад подходит к концу. Маленький лысый суфлер захлопывает свою книгу, медленно гаснут огни. Конец, конец. Все они возвращаются к обычной жизни (а Клэр в свою могилу), но герой остается, ибо мне не выйти из роли, нечего и стараться: маска Себастьяна приросла к моему лицу, сходство несмываемо. Себастьян — это я, или я — это Себастьян, а то, глядишь, мы оба — суть кто-то, не известный ни ему, ни мне.
Примечания
1
«Фиалки»
2
биографический роман
3
Эта ужасная англичанка
4
Эта чудесная женщина