Мартын кашлянул. Настало время заговорить о самом важном, — о чем он еще недавно так мечтал с Дарвином поговорить.
“Спасибо, — сказал он, — но это невозможно, — я через час уезжаю из Берлина”.
Дарвин слегка привстал: “Вот те на. Куда же?”
“Сейчас узнаешь. Сейчас я тебе расскажу вещи, которых не знает никто. Вот уже несколько лет, — да, несколько лет, — но это неважно...”
Он запнулся. Дарвин вздохнул и сказал: “Я уже понял. Буду шафером”.
“Не надо, прошу тебя. Ведь я же серьезно. Я, знаешь ли, специально сегодня добивался тебя, чтобы поговорить. Дело в том, что я собираюсь нелегально перейти из Латвии в Россию, — да, на двадцать четыре часа, — и затем обратно. А ты мне нужен вот почему, — я дам тебе четыре открытки, будешь посылать их моей матери по одной в неделю, — скажем, каждый четверг. Вероятно я вернусь раньше, — я не могу сказать наперед, сколько мне потребуется времени, чтобы сначала обследовать местность, выбрать маршрут и так далее... Правда, я уже получил очень важные сведения от одного человека. Но кроме всего может случиться, что я застряну, не сразу выберусь. Она, конечно, ничего не должна знать, должна аккуратно получать письма. Я дал ей мой старый адрес, — это очень просто”.
Молчание.
“Да, конечно, это очень просто”, — проговорил Дарвин.
Опять молчание.
“Я только не совсем понимаю, зачем это все”.
“Подумай и поймешь”, — сказал Мартын.
“Заговор против добрых старых советов? Хочешь кого-нибудь повидать? Что-нибудь передать, устроить? Признаюсь, я в детстве любил этих мрачных бородачей, бросающих бомбы в тройку жестокого наместника”.
Мартын хмуро покачал головой.
“А если ты просто хочешь посетить страну твоих отцов — хотя твой отец был швейцарец, неправда ли? — но если ты так хочешь ее посетить, не проще ли взять визу и переехать границу в поезде? Не хочешь? Ты полагаешь, может быть, что швейцарцу после того убийства в женевском кафе не дадут визы? Изволь, — я достану тебе британский паспорт”.
“Ты все не то говоришь, — сказал Мартын. — Я думал, ты все сразу поймешь”.
Дарвин закинул руки за голову. Он все не мог решить, морочит ли его Мартын или нет, — и, если не морочит, то какие именно соображения толкают его на это вздорное предприятие. Он попыхтел трубкой и сказал:
“Если, наконец, тебе нравится один только голый риск, то незачем ездить так далеко. Давай, сейчас придумаем что-нибудь необыкновенное, что можно сейчас же исполнить, не выходя из комнаты. А потом поужинаем и поедем в мюзик-холл”.
Мартын молчал, и лицо его было грустно. “Что за ерунда, — подумал Дарвин. — Тут есть что-то странное. Спокойно сидел в Кембридже, пока была у них гражданская война, а теперь хочет получить пулю в лоб за шпионаж. Морочит ли он меня или нет? Какие дурацкие разговоры...”
Мартын вдруг вздрогнул, взглянул на часы и встал.
“Послушай, будет тебе валять дурака, — сказал Дарвин, сильно дымя трубкой. — Это, наконец, просто невежливо с твоей стороны. Я тебя не видел два года. Или расскажи мне все толком, или же признайся, что шутил, — и будем говорить о другом”.
“Я тебе все сказал, — ответил Мартын. — Все. И мне теперь пора”.
Он не спеша надел макинтош, поднял шляпу, упавшую на пол. Дарвин, спокойно лежавший на диване, зевнул и отвернулся к стене. “Прощай”, — сказал Мартын, но Дарвин промолчал. “Прощай”, — повторил Мартын. “Глупости, он не уйдет”, — подумал Дарвин и зевнул опять, плотно прикрыв глаза. “Не уйдет”, — снова подумал он и сонно подобрал одну ногу. Некоторое время длилось забавное молчание. Погодя, Дарвин тихо засмеялся и повернул голову. Но в комнате никого не было. Казалось даже непонятным, как это Мартыну удалось так тихо выйти. У Дарвина мелькнула мысль, не спрятался ли Мартын. Он полежал еще несколько минут, потом, осторожно оглядывая уже полутемную комнату, спустил ноги и выпрямился. “Ну, довольно, выходи”, — сказал он, услышав легкий шорох между шкапом и дверью, где была ниша для чемоданов. Никто не вышел. Дарвин подошел и глянул в угол. Никого. Только большой кусок оберточной бумаги, оставшийся от вчерашней покупки. Он включил свет, задумался, потом открыл дверь в коридор. В коридоре было тихо, светло и пусто. “Ну его к черту”, — сказал он и опять задумался, но вдруг встряхнулся и деловито начал переодеваться к ужину.
На душе у него было беспокойно, а это с ним бывало последнее время не часто. Появление Мартына не только взволновало его, как нежный отголосок университетских дней, — оно еще было необычайно само по себе, — все в Мартыне было необычайно, — этот грубоватый загар, и словно запыхавшийся голос, и какое-то новое, надменное выражение глаз, и странные темные речи. Но Дарвину, последнее время жившему такой твердой, основательной жизнью, так мало волновавшемуся (даже тогда, когда объяснялся в любви), так освоившемуся с мыслью, что, после тревог и забав молодости, он вышел на гладко мощеную дорогу, — удалось справиться с необычайным впечатлением, оставленным Мартыном, уверить себя, что все это была не очень умная шутка, и что, пожалуй еще нынче, Мартын появится опять. Он уже был в смокинге и разглядывал в зеркале свою мощную фигуру и большое носатое лицо, как вдруг позвонил телефон на ночном столике. Он не сразу узнал далекий, уменьшенный расстоянием голос, зазвучавший в трубке, ибо как-то так случилось, что он никогда не говорил с Мартыном по телефону. “Напоминаю тебе мою просьбу, — мутно сказал голос. — Я пришлю тебе письма на днях, пересылай их по одному. Сейчас уходит мой поезд. Я говорю: поезд. Да-да, — мой поезд...”
Голос пропал. Дарвин со звоном повесил трубку и некоторое время почесывал щеку. Потом он быстро вышел и спустился вниз. Там он потребовал расписание поездов. Да, — совершенно правильно. Что за чертовщина...
В этот вечер он никуда не пошел, все ждал чего-то, сел писать невесте, и не о чем было писать. Прошло несколько дней. В среду он получил толстый конверт из Риги и в нем нашел четыре берлинских открытки, адресованных госпоже Эдельвейс. На одной из них он высмотрел вкрапленную в русский текст фразу по-английски: “Я часто хожу с Дарвином в мюзик-холл”. Дарвину сделалось не по себе. В четверг утром, с неприятным чувством, что участвует в дурном деле, он опустил первую по дате открытку в синий почтовый ящик на углу. Прошла неделя; он опустил и вторую. Затем он не выдержал и поехал в Ригу, где посетил своего консула, адресный стол, полицию, но не узнал ничего. Мартын словно растворился в воздухе. Дарвин вернулся в Берлин и нехотя опустил третью открытку. В пятницу, в издательство Зиланова зашел огромный человек иностранного вида, и Михаил Платонович, всмотревшись, узнал в нем молодого англичанина, ухаживавшего в Лондоне за его дочерью. Ровным голосом, по-немецки, Дарвин изложил свой последний разговор с Мартыном и историю с пересылкой писем. “Да, позвольте, — сказал Зиланов, — позвольте, тут что-то не то, — он говорил моей дочери, что будет работать на фабрике под Берлином. Вы уверены, что он уехал? Что за странная история...” “Я сперва думал, что он шутит, — сказал Дарвин. — Но теперь я не знаю, что думать... Если он действительно — “. “Какой, однако, сумасброд, — сказал Зиланов. — Кто бы мог предположить. Юноша уравновешенный, солидный... Просто, вы знаете, не верится, тут какой-то подвох... Вот что: прежде всего следует выяснить, не знает ли чего-нибудь моя дочь. Поедемте ко мне”.
Соня, увидев отца и Дарвина и заметив что-то необычное в их лицах, подумала на сотую долю мгновения (бывают такие мгновенные кошмары), что Дарвин приехал делать предложение. “Алло, алло, Соня”, — воскликнул Дарвин с очень деланной развязностью; Зиланов же, тусклыми глазами глядя на дочь, попросил ее не пугаться и тут же, чуть ли не в дверях, все ей рассказал. Соня сделалась белой, как полотно, и опустилась на стул в прихожей. “Но ведь это ужасно”, — сказала она тихо. Она помолчала и затем легонько хлопнула себя по коленям. “Это ужасно”, — повторила она еще тише. “Он тебе что-нибудь говорил? Ты в курсе дела?” — спрашивал Зиланов. Дарвин потирал щеку, и старался не смотреть на Соню, и чувствовал самое страшное, что может чувствовать англичанин: желание зареветь. “Конечно, я все знаю”, — тонким голосом крещендо сказала Соня. В глубине показалась Ольга Павловна, и муж сделал ей знак рукой, чтобы она не мешала. “Что ты знаешь? Отвечай же толком”, — проговорил он и тронул Соню за плечо. Она вдруг согнулась вдвое и зарыдала, упершись локтями в колени и опустив на ладони лицо. Потом