глупую крачку, но также и к дерзкому нраву Виктора, героя и частично рассказчика романа.

Роман начинается ностальгическим описанием детства в России (более счастливого, хоть и не менее изобильного, чем мое). Затем наступает английская юность (которая мало чем рознится от моих кембриджских лет), а после – жизнь в эмигрантском Париже, писание первого романа (“Мемуары любителя попугаев”) и завязывание забавных узлов разного рода литературных интриг. В середину романа целиком вставлена книга, написанная Виктором “из дерзости”, – это краткая биография и критический разбор сочинений Федора Достоевского, чьи политические взгляды автору отвратительны, а романы порицаемы им, как нелепые, с их чернобородыми убивцами – попросту негативами традиционного облика Иисуса Христа, – с плаксивыми потаскушками, взятыми напрокат из слезоточивых романов предыдущего века. В следующей главе описаны гнев и оторопь эмигрантских рецензентов, жрецов достоевского вероисповедания; а на последних страницах мой молодой герой принимает вызов ветреной возлюбленной и напоследок совершает даровой подвиг, пройдя полным опасностей лесом на советскую территорию и столь же беспечно воротившись назад.

Я привожу эти выжимки в виде примера того, что определенно усваивал и самый убогий из читателей моего “Подарка”, если только электролиз не разрушал в нем некие важные клетки сразу за тем, как он захлопывал книгу. Так вот, непрочное очарованье Аннетт частью крылось в ее забывчивости, все и вся погружавшей в вечерние сумерки, словно пастельная мгла, что скрадывает горы, облака и даже себя самое, меж тем как впадает в забытье летний день. Я уверен, что множество раз видел ее с номером “Patria” на истомленных коленях, провожавшей печатные строки маятниковым качанием глаз, наводящим на мысль о чтении, и действительно добиравшейся до “Будет продолжено” в конце очередного куска “Подарка”. Я знаю также, что она отпечатала в нем каждое слово и большую часть запятых. Но факт остается фактом, – в ней ничего не застряло, – быть может из-за того, что она раз и навсегда решила, будто моя проза не только “трудна”, но и герметична (“пренеприятно герметична”, если повторить комплимент, сделанный мне Базилевским в минуту, – наставшую в должное время, – когда он смекнул, что в третьей главе мой великолепно счастливый Виктор высмеял его склад ума и манеру). Должен сказать, что я ей охотно прощал ее отношенье к моей работе. Читая перед публикой, я любовался ее ­ публике предназначенной улыбкой, ­ “архаической” улыбкой греческой статуи. Когда ее жутковатые родители пожелали увидеть мои книги (так подозрительный доктор желает увидеть образчик семени), она ошибкой дала им для чтенья чужой роман – из-за дурацкого сходства заглавий. Единственное настоящее потрясение я испытал, подслушав, как она объясняет какой-то дуре-подруге, что мой “Подарок” включает биографии “Чернолюбова и Доброшевского”! Она пыталась даже поспорить со мной, когда я в опровержение заявил, что полоумный разве мог выбрать себе в предмет двух журналистов третьего сорта, – да вдобавок вывернуть их имена!

6

За долгую мою жизнь я заметил или мне кажется, что заметил, что когда я почти уж влюблен или даже еще не осознаю влюбленности, меня посещает сон, знакомящий с тайной возлюбленной на сумрачной заре, в обстоятельствах довольно детских, отмеченных на редкость болезненным возбуждением, которое мне приходилось испытывать и подростком, и юношей, и безумцем, и старым умирающим сластолюбцем. Ощущение повторяемости (“кажется, что заметил”) является, вполне вероятно, присущим сновидению вообще: тот сон, например, мог привидеться мне лишь единожды или дважды (“за долгую мою жизнь”) и знакомость его – лишь капельница, прилагаемая к каплям. Напротив, место, которое я вижу во сне, – это не какая-то знакомая комната, но горстка воспоминаний о тех, в которых мы просыпались детьми после рождественского бала или летних именин, в огромном доме, принадлежавшем чужим людям или дальней родне. Впечатление такое, что будто бы две кровати, кроватки в данном случае, внесли в комнату и поставили к противоположным ее стенам, при том, что это, собственно говоря, и не спальня вовсе, а просто комната, в которой мебели, кроме этих раздельных кроватей, никакой нет: в снах, как в старинных новеллах, домовладельцы скупы либо нерадивы.

В одной из кроватей я вижу себя, только что пробудившегося от какого-то вторичного сна, имеющего лишь формульное значение; а в кровати дальней, у правой стены (ориентация также предоставлялась) в этой частной версии сна (летом 1934-го года по дневному исчислению) лежит девушка – более юная, худая и бойкая Аннетт ­ и, резвясь, негромко беседует сама с собою, на самом же деле, как я понимаю с упоительным учащением нижних пульсов, притворяется, что беседует – ради меня, привлекая мое внимание.

Следующая моя мысль, – от которой толчки учащаются, – о том, как странно, что мальчик и девочка оказались спящими в одной временной спальне: тут, конечно, ошибка или, может быть, дом переполнен, а расстояние между кроватями, голый участок пола, сочтено достаточно дальним для соблюденья приличий, тем паче в рассужденьи детей (мой средний возраст всю жизнь составлял тринадцать лет). Чаша наслаждения уже налилась до краев и прежде, чем ей расплескаться, я на цыпочках перемахиваю голым паркетом из моей постели в ее. Ее волосы заступают дорогу моим поцелуям, но скоро губы находят щеку и шею, и у нее рубашка на пуговицах, и она говорит, что в комнату вошла служанка, но слишком поздно, мне уже не сдержаться, и служанка, тоже очень красивая, смотрит на нас и хохочет.

Сон, увиденный мной через месяц, что ли, после встречи с Аннетт, ее облик во сне, эта ранняя версия голоса, мягкие волосы, нежная кожа, стали моим наваждением и изумляющим счастьем – счастьем открытия, что я влюблен в маленькую госпожу Благово. Ко времени сновидения наши отношения еще оставались формальными – даже сверхформальными, – и потому я не мог передать ей мой сон с необходимыми живостью и связностью (присущими этим запискам); а сказать попросту “вы мне приснились” – значило ляпнуть пошлость. Я поступил гораздо честней и отважней. Прежде чем открыться ей в том, что она назвала (говоря о другой чете) “серьезными намерениями”, – и прежде даже чем самому разрешить загадку, почему я ее полюбил, – я решил рассказать ей о моем неизлечимом недуге.

7

Она была грациозна, томна, небесно-добродетельна, в некотором смысле, а во многих иных – прискорбно глупа. Я же был одинок, напуган и изнывал от похоти, – но изнывал не настолько, чтобы не предупредить ее посредством живого примера – наполовину парадигмы, наполовину предметного урока, – на что она себя обречет, согласившись пойти за меня.

Милостивая государыня

Анна Ивановна!

Прежде, чем порадовать вас изустным обсуждением темы чрезвычайной важности, я прошу вас присоединиться ко мне в проведении опыта, который лучше всякой ученой статьи обнаружит для вас одну из типических граней смещенного кристалла моей души. Итак, приступим.

Сейчас, с вашего позволения, ночь, и я лежу в постели (прилично одетый, конечно, и всякий мой орган вкушает приличный покой), лежу на спине, воображая заурядный миг в заурядном пространстве. Чтобы еще увеличить чистоту нашего опыта, положим, что место, воображаемое мной, вымышлено. Я воображаю себя выходящим из книжной лавки и замирающим на краю тротуара, прежде чем перейти через улицу к маленькому тротуарному кафе прямо насупротив. Машин не видно. Перехожу. Воображаю себя подходящим к кафе. Послеполуденное солнце занимает стул и половину стола, в остальном открытая часть кафе пуста и приманчива: ничего кроме яркости не оставил недавний дождь. Тут я запинаюсь, припомнив, что вышел из дому с зонтом.

Я не хочу утомлять вас, глубокоуважаемая Анна Ивановна, и еще меньше хочу комкать этот третий или четвертый несчастный листок с корежащим звуком, который умеет издать одна лишь наказанная бумага: но сцена вышла недостаточно отвлеченной и схематичной, так что позвольте мне ее

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату