следующую ступень, на ее ступень, похлопывал себя по колену перчаткой (позитура, обычно присущая лишь тенорам), – за две этих минуты мы успели обменяться множеством простеньких сведений.
Ныне она изучает историю театра в Колумбийском университете. Родители и дедушка с бабушкой засели в Лондоне. У меня ребенок, верно? Какие на мне милые туфли. Студенты называют мои лекции баснословными. Я счастлив?
Я покачал головой. Где и когда смогу я увидеть ее?
Она в меня втюрилась с самого начала, да-да, еще когда я магнетизировал ее, примостив у себя на коленях, разыгрывал доброго дяденьку Запыхаева, сбиваясь на каждой второй фразе, а теперь все вдруг вернулось, и она определенно не прочь что-нибудь по такому случаю предпринять.
Словарь у нее замечательный. Уложи-ка ее в одну фразу. Миражи мотелей в глазке сувенирной ручки. А машина у нее есть?
Ну, это несколько неожиданно (со смехом). Наверное, она могла бы позаимствовать у него старый “седан”, хоть ему это может и не понравиться (указав на невзрачного юнца, ожидавшего ее на панели). Он только-только купил
Может, она все-таки скажет мне,
Она все мои романы прочла, по крайней мере английские. Русский ее в конец заржавел!
К чертям романы! Когда?
Надо подумать. В конце семестра она, пожалуй, могла бы меня навестить. Терри Тодд (теперь глазами примерявшийся к лестнице, приготовляясь к подъему) учился у меня недолгое время, но получив два с минусом за первую же работу, расквитался с Квирном.
Я сказал, что предаю всех двоечников бессрочному забвению. Этот ее “конец семестра” может завиться в минусовую вечность. Я потребовал большей точности.
Она даст знать. Звякнет на той неделе. Нет, со своим телефоном она не расстанется. Посмотрите на этого шута, сказала она, (он уже лез по ступеням). Парадиз – это ведь персидское слово. Просто персидским удовольствием было снова вот так повстречаться со мной. Может, она и заскочит как-нибудь ко мне прямо на работу, – так, поболтать о былых временах. Она понимает, как занят...
— А, Терри: это писатель, это он написал “Эмиральда и баран”.
Не помню, что я намеревался посмотреть в библиотеке. Во всяком случае, не эту неведомую книгу. Бесцельно побродил я туда-сюда по нескольким залам, рассеянно навестил ватер-клозет; я просто не мог – разве что оскопив себя – избавиться от нового образа Долли с его собственным переносным солнечным светом – от светлых прямых волос, от веснушек, от простенького припухлого ротика, от удлиненных лилитиных глаз, хоть и понимал: она всего-навсего, что называется, “потаскушка”, – а может быть, как раз потому и не мог.
Я прочитал предпоследнюю в весеннем семестре лекцию по “Шедеврам”. Прочитал и последнюю. Мой ассистент роздал синие тетрадки на последнем экзамене этого курса (урезанного мной по причине ухудшенья здоровья) и собрал их, покуда трое-четверо из безнадежно обнадежившихся еще продолжали бешено скрести бумагу в разных концах класса. Я провел последний в этом году семинар по Джойсу. Маленькая баронесса Борг забыла окончание сна.
Под самый конец весеннего семестра особенно бестолковая приходящая нянька сообщила мне, что звонила какая-то девушка, фамилию которой она недослышала – Толлберд, Дальберг, – сказавшая, что едет в Квирн. Так совпало, что Лили Тальбот, слушавшая мои лекции по “Шедеврам”, пропустила экзамен. На следующий день я отправился в мой кабинет в колледже на тяжкое испытание – предстояло перечитать проклятую кучу, сваленную у меня на столе. Типовая Экзаменационная Тетрадь Квирнского университета. Вся учебная работа проводится в предположении всеобъемлющего омерзения. Пишите как на правых, так и на левых последующих страницах. В каком именно смысле “последующих”, сэр? Вы хотите, чтобы мы описали
Телефон зазвонил на моем просторном столе (“двуспальном”, как выражался мой похабник-сосед, профессор Кинг, знаток Данте), и та самая Лили Тальбот принялась многословно и неубедительно объяснять, довольно приятным, хрипловатым и доверительным тоном, почему она не пришла на экзамен. Я не сумел припомнить ни лица ее, ни фигуры, но в приглушенной мелодии, щекотавшей мне ухо, столько было примет молодого обаяния и податливости, что я невольно выбранил себя за ненаблюдательность во время занятий. Она уже подбиралась к сути дела, когда внимание мое отвлеклось по-детски нетерпеливым постукиванием в дверь. Вошла, улыбаясь, Долли. Улыбаясь, она указала кивком подбородка, что трубку следует положить. Улыбаясь, она смела со стола тетради, и взгромоздилась на него, только что не уткнув мне в лицо свои голые голени. И то, что сулило утонченную пылкость страстей, обернулось самой затасканной сценой во всех моих мемуарах. Я поспешил утолить жажду, которая выжигала прореху в смешанной метафоре моей жизни еще с той поры, как я тринадцатью годами раньше ласкал совершенно иную Долли. Окончательная конвульсия сотрясла настольную лампу, и из класса по ту сторону коридора донесся взрыв рукоплесканий, – профессор Кинг завершил последнюю в этом сезоне лекцию.
Когда я пришел домой, жена одиноко сидела на веранде, легко, хоть и не очень уверенно, раскачиваясь в любимой качалке и читая “Красную Ниву” (“Red Corn”[88]), большевицкий журнал. Поставщица “литературы” отсутствовала, принимала последний экзамен у будущих горе-переводчиков. Изабель нагулялась и теперь спала у себя в комнате над самой верандой.
В дни, когда моим скромным нуждам прислуживали “бермудки” (как неприлично звала их Нинелла), я после проведенной операции не испытывал никакой вины, и встречаясь с женой, сохранял всегдашнюю, добродушно насмешливую улыбку; но при
Я ответил, как мог бы ответить выдуманный персонаж, “утвердительно”: “Ее родители, – прибавил я, – вроде бы, писали тебе из Лондона, что она едет учиться в Нью-Йорк, но ты мне письма не показывала. Tant mieux[89], уж больно она скучная”.
Аннетт глядела на меня в полном замешательстве: “Я говорила, – произнесла она, – или пыталась сказать о студентке по имени Лили Тальбот, которая час назад позвонила, чтобы объяснить, почему она пропустила экзамен. А кто
Пришлось распутывать девиц. После некоторых колебаний морального толка (“Ты ведь знаешь, мы оба в долгу перед ее стариками”), Аннетт согласилась, что, в сущности говоря, мы вовсе не обязаны развлекать подкидышей. Она, похоже, припомнила и письмо, потому что в нем упоминалась ее вдовая матушка (жившая ныне в уютном доме для престарелых, под который я не так давно приспособил, – невзирая на добросовестные протесты моего поверенного, – виллу в Карнаво). Да-да, она куда-то его засунула, – и еще обнаружит в библиотечной книге, так и не возвращенной в недостижимую библиотеку. Странная умиротворенность струилась теперь по моим бедным венам. Романтичность ее рассеянности всегда от души смешила меня. Я от души рассмеялся. Я поцеловал ее в висок, в бесконечно нежную кожу.
— Ну, и как теперь выглядит Долли Борг? – спросила Аннетт. – Она была очень невзрачной и наглой малявкой. Препротивной, по правде сказать.
— Вот такой и осталась, – почти выкрикнул я, и мы услыхали вслед за зевком окна наверху радостный оклик маленькой Изабель: “Я проснулась”. Как легко проносились весенние тучки! Как бойко вытягивал цельных червей красногрудый дрозд на лужайке! А, – вот и Нинелла, наконец-то дома, выбирается из машины с обвязанными веревкой трупами тетрадок, прижатыми крепкой рукой. “Господи, – в низменной эйфории сказал я себе, – что-то все-таки есть и милое, и уютное в старушке Нинели!” И однако, лишь несколько часов погодя, свет в Аду погас, и я забился, заламывая все четыре конечности, – да! – в корчах бессонницы, пытаясь найти хоть какое-нибудь сочетание затылка с подушкой, плеча с простыней, ноги с одеялом, которое помогло бы мне, о, помогло, помогло бы достигнуть Рая дождливой зари.
3