– Потому что часы остановила я, – сказала она и побледнела.
– Может быть, сделаем минутный перерыв? – предложил капитан.
Она отрицательно покачала головой.
– Нет. Не надо давать себе поблажки. Правосудие рано или поздно настигает виновного. Нет, за меня вы не беспокойтесь, я сильная, не упаду в обморок, не умру, не покончу с собой.
Капитан молча кивнул.
– Какие часы вы остановили и с какой целью?
– Часы на башне. Это был сигнал. Партизаны всегда приходили к дедушке в одиннадцать часов вечера. Иногда за продуктами, иногда для отдыха на четыре-пять дней. Они всегда ждали за стеной парка несколько минут. Если стрелки часов останавливались на одиннадцати, это означало, что они могли войти в дом. Если стрелки продолжали двигаться, им предписывалось отступить, не заходя даже за ограду парка.
Капитан был ошеломлен. Человек, который пришел на Брудно ночью 1 ноября, спустя 28 лет, несмотря на такой огромный отрезок времени, не утратил своей ярости. Ничто не сгладило в нем переживаний той ночи, если он рисковал быть пойманным, оставаясь столько времени на месте преступления только для того, чтобы остановить часы. Не одни, несколько десятков! Этот вид мести даже капитана бросал в холодную дрожь. Он знал жестокость ради жестокости, зверства, чинимые уже над мертвыми. Но он никогда не мог понять мести обдуманной, холодной, неумолимой. Никакого взрыва слепой ярости, даже жестокости, которые человек, несмотря ни на что, в состоянии понять.
– Нет, не понимаю, – сказал он громко, – как же вы могли пробраться на башню? Семилетняя девочка. Часовой механизм и для детей постарше является загадкой.
Она печально улыбнулась.
– Мне не надо было никуда ходить. Дедушка в имении скучал. Хозяйство его не интересовало. Его держало там однажды данное слово. Теперь я все понимаю, и еще многое другое. Дедушка сделал себе такое приспособление: достаточно было опустить небольшой рычаг, очень хорошо замаскированный под окном в коридоре, ведущем к лестнице на башню. Для ребенка это была захватывающая тайна. Тайна рычага. Повернув его, я убила семнадцать человек и дедушку. Всего восемнадцать.
«Девятнадцать, – мысленно поправил ее капитан. – В ту ночь что-то случилось еще с Ежи Коваликом».
– И вы бы хотели, – сказала она, не щадя себя, – чтобы я призналась человеку, который нашел меня в Люблине, что он мне кого-то напоминает. Кого-то оттуда!
– Давайте по порядку, – прервал ее капитан Корда. – Попробуем выстроить все эти факты в какой-то ряд. Кто вас научил обращаться с механизмом, останавливающим часы на башне, пан Кропивницкий?
– Откуда? Просто я была понятливая. Любопытная. Вы забываете, что я все время общалась только с одним человеком. С человеком, который был для меня единственной гарантией безопасности, уверенностью, спасением. Я ходила за ним как тень. Он не мог избавиться от меня ни на минуту. И… не хотел. Он понимал, что со мной происходило. Он знал. Чего он только не делал, чтобы меня занять на то время, когда он должен был подать партизанам условный сигнал! Но я подсмотрела. Я умела подсматривать. Может быть… была вынуждена. Иначе как я могла бы выжить? Выдержать? Инстинкт жизни – это чудовищная сила, не только смертоносная, но и творческая. Я прилипла к этому человеку, как полип, как пиявка.
Знаете ли вы, что это такое, когда родная мать вдруг хватает своего ребенка и, как мешок, бросает его в пропасть? Это было для меня пропастью. Я не понимала, за что вылетела из вагона и качусь по железнодорожной насыпи. Я не понимала, почему меня выбросили. Ничего мне не сказала. Не успела. Поезд остановился на несколько секунд, а собственно, как я сейчас представляю себе этот момент, только сбавил ход. Сквозь просветы между досками можно было протолкнуть ребенка. Сегодня я понимаю, что выпрыгнуть вместе со мной она не могла. Но только сегодня. Сегодня я сама мать детей. Если бы передо мной судьба поставила такой выбор, я приговорила бы их к смерти. Не стала бы спасать такой ценой. О чем она тогда думала, моя мать? Я знаю, что высказываю эгоистическую точку зрения. Часть моего тела ушла бы вместе со мной. Она же часть своего тела оторвала от себя. Она отделила меня от себя… но то, о чем я говорю, мужчина понять не может. Она отделила меня от себя по собственной воле, причиной этого была не смерть, высший императив, перед которым человек бессилен. Она была героиней… я смутно вижу контуры ее лица.
Я летела кубарем по откосу и ненавидела ее. Моя ненависть была огромна, как мир, хотя сама я была почти эмбрионом. Я упала лицом на мокрую землю. Это меня отрезвило. Я вскочила на ноги и побежала за поездом. Протягивая руки, кричала: «Возьми меня! Возьми меня назад!» Должно быть, я кричала очень тихо, горло мне перехватила обида, и это было мое и ее счастье. Никто из конвоиров не выглянул, не увидел меня и не услышал. А потом настала ночь, я кричала уже без слов, кричала во все горло, как младенцы, кричала от злости, до исступления. Я задыхалась, давилась, но не задохнулась. Я перестала кричать, так как крик, который до этого всегда меня спасал, на этот раз не помогал. Я вскочила на ноги и побежала по дороге, рядом с путями, вдоль леса. Я бежала, пока позволило сердце, и опять остановилась, потому что я не хотела, чтобы оно лопнуло, я не хотела умереть. Я села на какой-то пенек, судорожно схватилась за куст. Он ранил мне руки, но я крепко держалась за него, чтобы не упасть, не потерять сознание, не заснуть, чтобы видеть, что делается вокруг. Во мне уже не было ни капли силы для обороны, для борьбы.
Тот человек снял меня с пенька, взял на руки и отнес в имение. Он был для меня больше чем мать. Мать бросила меня в пропасть, оставила одну в темноте, раненную о камни… Я даже выбросила из головы воспоминания о ней… Вы меня слушаете? – сказала она с удивлением. – А ведь это моя жизнь. Это не относится к вашему делу. Простите. Но я рассказываю об этом впервые в жизни. Дедушке тогда все это передать я еще не умела. Не хватало слов. Не умела переложить мысль в слова, сложить их в предложение. Мужу, детям я это рассказать не могу.
Нет, – мотнула она головой. – Мои близкие должны сохранить благодать спокойного сна. А другие люди? Другие значили для меня еще меньше. Сестра Мария, может быть, она одна, но она жила в своем мире.
Нет. Работа не клеилась. Капитан был неспособен отделить в этой женщине свидетеля от пострадавшего.
«Наверно, я не должен был сюда приходить, – думал он примиренно. – То время, несмотря пи на что, слишком глубоко сидит во мне. Я еду в том же поезде, бегу и кричу, скатываюсь с железнодорожной насыпи вместе с ней. И ничего не могу с этим поделать. Надо было прислать Габлера. Да, но Зыгмунт мог бы ее убить».
– Почему вы остановили эти дурацкие часы именно в тот день и час? – спросил он, злясь на себя и на