предугадал, что случится, и крепко втемяшил ему в башку: облить и поджечь — тот и чиркнул спичкой.
Вспыхнул воздух вокруг Егора Матвеевича, пропитанный бензиновыми парами, потом загорелись волосы. Все шарахнулись прочь, попадали. Пашка сорвал одеяло, в которое был закутан простуженный тенор-часовщик Аркадий Петрович, накинул на горящего, сам рухнул на него и затушил пламя.
У Егора Матвеевича спалило остатки волос на висках и темени, брови, ресницы, а так он почти не обгорел, разве самую малость. Но разозлился на Пашку ужасно.
— Кто тебя просил, сволочь такую? Отнял ты у меня мой подвиг.
Пашка и так и сяк его улещивал, извинялся, «героем» называл.
— Был бы я героем, если б не ты, сволочь вездесущая! — ругался Егор Матвеевич, и слезы капали с обгорелых век.
— Егор Матвеевич, плюнь мне в рожу, облегчись, — попросил Пашка.
И тот плюнул вязкой, тягучей слюной больше себе на подбородок, чем на обидчика. Пашка утерся подолом рубашки, потом утер Егора Матвеевича.
Василий Васильевич сказал душевно:
— Спасибо тебе, Егорушка. Кабы не ты, нам — хана.
— О чем ты, Васильич? — отозвался тот. — Мы же кореши. — И, сильно наклонив голову, спрятал лицо…
…Дни, даже недели, последовавшие за самосожжением Егора Матвеевича, были самыми подъемными с начала нашего бунта. Ведь мы вышли победителями в прямой стычке с противником. И попытка захвата заложников была, и, как говорится, блеснула благородная сталь — не остановился бы Пашка перед поножовщиной, если б не героический поступок Егора Матвеевича. Вот вам и «самовары- самопалы»! Я горжусь, что в известной степени принадлежу к ним. Господи Боже мой! Вот существовал тут сколько лет никому не ведомый обрубок, а настала минутами он ради «други своя» живым факелом возгорелся. Ведь это случайность, чудо, что Пашка сумел его загасить. И стал он опять привычным Егором Матвеевичем с чинариком, прилипшим к нижней губе, и тускло-голубыми, теперь странно голыми глазами. А он по-настоящему героическая личность!
Если б разобраться в нас, если б в каждого заглянуть, сколько может оказаться ценного, высокого, не востребованного миром, сколько сильной, неизрасходованной души. Но разве кто пытался это сделать, разве кто посмотрел хоть раз задумчиво в нашу сторону? Ползунки, «самовары», недочеловеки — вот кто мы такие не только для белоглазых упырей и тех, кто их послал, но и для всего народа, в упор нас не видящего. Если честно говорить, какое же дерьмо наш великий народ — покорный, равнодушный, с ленивой рабьей кровью. Если мы убогие, безрукие, безногие на целую шайку страх навели, так что могла бы сделать вся человечья громада, проснись она наконец, распрямись. А ведь и делать-то ничего особого не надо: сказать «нет» и убрать руки с рычагов. Все встанет, а там и завалится. Что могут белоглазые без работяг? Да ни хрена, со всеми своими бомбами и самолетами, танками и пушками, генералами и маршалами. Но разбит у народа позвоночник, ни на что он не годен…
…Вчера собирался стачком. Вот уже неделя, как белоглазые выполнили свою угрозу: полностью отключили нас от цивилизации, даже баланды лишили и, похоже, закончили эвакуацию персонала.
Случайно я оказался свидетелем свидания (вернее, расставания) Пашки с Дарьей. Разговор у них происходил через зарешеченное окошко полуподвала, где мы храним горючее. Я там расположился со своей тетрадкой, а Пашка меня не заметил. Слов я не слышал, но видел, что она плакала и о чем-то просила Пашку, а он отрицательно мотал головой. Это длилось довольно долго, потом женщина ушла. Пашка повернулся и заметил меня. Он подошел, лицо у него было задумчивое, но спокойное.
— Жалко бабу. Но что поделать: она не может остаться, а я уехать.
— А почему она не может остаться?
— Где она будет жить? Что делать? У нее дочка большая, ей надо судьбу определять.
— От кого у нее дочка?
— От мужа. Он их бросил, когда она со мной сошлась. Уехал отсюда и затерялся.
— Ты ее любишь?
Он пожал плечами.
— Привык. Зачем ты меня спросил? Ты же знаешь, кого я люблю…
На стачкоме разговор зашел о том, что не сработали все наши рычаги.
— Нас предали, — сказал Пашка. — И свои, и чужие. Что свои — это в порядке вещей, а почему закордонные правдолюбцы не шелохнулись, для меня загадка.
— Ничего загадочного, — сказал Михаил Михайлович. — Политика. Не хотят ссориться с нашей великой державой. Почему, не знаю. Может, какое-то соглашение готовится или поездка. Значит, сейчас надо закрывать глаза на мелкие грешки социализма. Что стоит горстка калек перед высокой политикой?
— Но «Голоса»-то вроде независимые? — заметил Василий Васильевич.
— Дитя малое! Они на чьи деньги существуют?.. А кто дает деньги, заказывает музыку.
— Может, просто не дошли наши письма? — высказал предположение Алексей Иванович.
— Я два письма через «другарей» послал, — сказал Пашка — чех и поляк — ребята надежные. Я с ними провел разъяснительную работу. А одно письмо наш мужик взялся сам доставить, он инженер-электронщик, на работу в Багдад едет.
— Когда любимая не приходит на свидание, — сказал Михаил Михайлович, — думаешь, что она заболела, сломала ногу, попала под трамвай, а она просто трахается с другим. Не стоит мозги трудить. Любимая не придет.
— И какой вывод? — спросил Алексей Иванович.
— Все тот же, — сказал Пашка. — Держаться.
— Ленинградский вариант? — мрачно сказал Михаил Михайлович. — Подохнуть с голоду?
— До голода еще далеко, — возразил Пашка. — Главное, не скисать.
— Давайте придумаем какое-нибудь развлечение, — светским голосом предложил Василий Васильевич. Все засмеялись, кроме Михаила Михайловича, он и вообще в последнее время стал мрачен и раздражителен.
— Предлагаю бальные танцы, — сказал он и запел противным голосом: — «Ночью, ночью в знойной Аргентине…»
— Не дури, — сказал Пашка. — Устроим вечер. Один споет, другой прочтет стихотворение, третий чего-нибудь расскажет. Я фокусы умею показывать — с веревочкой и шариками.
— Знаешь, что это напоминает? — злым тоном сказал Михаил Михайлович. — Олимпийские игры в доме для престарелых. Соревновались по одному виду: кто дальше нассыт. Победил старик, обоссавший себе ботинки.
— Остальные в штаны? — сообразил Алексей Иванович и захохотал.
— Очень остроумно, — сказал Пашка. — Похоже, ты сам из этих, которые в штаны.
Я думал, они сцепятся, но Михаил Михайлович повернулся и укатил на своей тележке. Пашка поглядел ему вслед.
— Осажденной крепости страшен не штурм, а предательство.
— Брось! Мишка не предатель, — заступился Василий Васильевич.
— Он люто о своей Насте тоскует, — сказал Алексей Иванович.
Настя — уборщица, пожилая женщина, лет за пятьдесят, довольно страхолюдная и