Круглое, по-здоровому бледное и чистое лицо художницы под коронкой заложенных на голове русых кос выражало неподдельное, чуть наивное огорчение. Широкий расписной балахон скрывал кустодиевскую налитость фигуры, у нее был яркий свежий рот и неровные зубы.
— Большую самку не ищите, — сказал Грациус. — Ею пообедал вон тот злодей.
Здоровенная дворняга умильно поглядывала в нашу сторону, плотоядно и чуть нервно облизываясь. Судя по щипцу, брылям и желтым пятнам на белой шерсти, в ее предках числился пойнтер.
— Точно, — упавшим голосом сказала Катя. — То-то он сегодня жрать не просил. Он ничейный, кормится Христа ради… Вот гад, еще облизывается!.. — Она подняла палку и запустила в пса.
Тот поджал зад, но не двинулся с места. Это, было странно, дворовые собаки чутко отзываются на всякое намерение причинить им зло. Может быть, его бесстрашие — от благородных предков? Пока я предавался праздномыслию, Грациус сделал выводы:
— Он чует ужин, потому и облизывается, Влюбленная пара где-то поблизости.
Грациус огляделся и пошел к сараю.
— Пустое дело! — вздохнула Катя. — Мы тут нее прочесали… Кто он, ваш утонченный друг?
— Знаменитый кроликолов, — ответил я.
Из сарая вышел Грациус, нежно прижимая к груди двух кроликов: белого с черными ушками и палевого.
— Чудо из чудес! — вскричала Катя. — Там перебывало полдеревни!
— Вещи сами идут к моим рукам, — тонко улыбнулся Грациус.
— Это явление мне знакомо, — серьезно сказала Катя. — Но кролик — не вещь.
— Я имею в виду «вещь» не в бытовом, а в философском смысле. Пребывающее в мире. В этом смысле «вещь» — и кролик, и ребенок, и женщина.
— Вы опасны, — сказала художница. — Посадите их в клетку, а я уберу белье — будет дождь.
Мы помогли Кате снять развешанные для просушки маленькие вещи: майки, трусики, носки. Узкий стол был приткнут торцом к стене. Туда поставили рюмку с вином и кусок домашнего пирога. Мы сидели в кухне, из горницы доносилось дыхание спящих детей. Двери не было, ее заменяла домотканая занавеска, не достигавшая пола. Было слышно, как прошлепали по полу босые легкие ноги.
— Чертова девка! — в сердцах сказала Катя. — Нет от нее покоя.
— Что делать, если приспичило? — заступилась Вера Нестеровна.
— Подслушивать ей приспичило.
В щели меж занавеской и полом было видно, как босые ноги осторожно прокрались назад и замерли возле дверного косяка.
— И думает, дуреха, что ее не видно, — усмехнулась Катя.
— Тише!..
— Разве ее спугнешь? Любопытна, как сорока.
Быстрыми, точными движениями Катя распределила закуску по тарелкам.
— Давайте помянем.
Не чокаясь, мы выпили вино.
— Наверное, надо рассказать, как погиб муж. Иначе вы все равно будете думать об этом, а мне не хочется.
Они снимали дачу в Подмосковье. Раз возвращались с купания босые, почти голые. В погребе перед этим перегорел свет. Муж взял переноску на длинном шнуре и пошел чинить. Он не заметил, что изоляция на шнуре почти сгнила. Катя услышала его крик. Когда она скатилась по ступенькам вниз, ей показалось, что его обвила черная змея. Она сумела разорвать шнур, но было поздно. Каким-то чудом ее не ударило…
— Бог помиловал. Но этого мало. — Несмотря на спокойный голос, чувствовалось, что ей не удалось легко скользнуть над сломом своей жизни. — Надо опять ничего не бояться. Муж научил меня этому. Он жил бесстрашно: плавал, зимовал на льдинах, тонул, пропадал без вести. И до чего же бездарная смерть ему выпала!..
За занавеской послышался шорох. Толстый «Энциклопедический словарь» лег на пол, по сторонам его возникли две босые ноги.
— Подслушивание со всеми удобствами, — заметила Катя. — Пускай! От детей все равно ничего не скроешь… Я боюсь не за себя, за них. Они убегают, уползают, пропадают, и мне мерещится черная змея. Эта вот паршивка торчит у вас, а я места себе не нахожу.
— Я всегда гоню ее домой, — поспешно сказала Вера Нестеровна.
— При чем тут ты?.. — отмахнулась Катя. — Слишком уж я хочу, чтобы они уцелели. Это естественно, но это и плохо. Если они вырастут трусами, значит, я предала его. — Она бросила взгляд на торец стола. — Хватит нытья! Американцы говорят: избавьте меня от ваших неприятностей, с меня хватит своих.
— Звучит паршиво! — передернула плечами Вера Нестеровна.
— Не уверена. Мы ужасно любим перекладывать свой груз на чужие плечи. Хоть на время, хоть на минуту. Это неблагородно и, главное, ничего не дает. Никто чужого не принимает. Для этого надо любить человека. А это редкость. Меня любили. Почему вы не скажете, чтобы я заткнулась? Все о себе да о себе… Привилегия хозяйки. Давайте — о чем-нибудь всеобщем. Например, о хохломе. Вы любите хохлому? — обратилась она к Грациусу. — Считаете это живым искусством?
Грациус сказал, что не любит окостеневших форм. Они заспорили. В разгар прений Маша, задремав, свалилась на пол.
— Теперь я по крайней мере знаю, чем ее усыпить. — Катя прошла в горницу, подняла дочь, отпустила ей крепкий шлепок и уложила в кровать. Затем отнесла кому-то горшок, мы слышали, как тихонько запела струйка.
Она не успела вернуться к столу, а служба подслушивания возобновила свою деятельность.
— Давайте выпьем шампанского, — предложила Катя. — Спасибо, что вы пришли. Сегодняшний день у меня — в гору. Глупости я говорила. Мне с вами легче.
Придерживая пробку, Грациус дал выйти воздуху, чтобы не испугать детей выстрелом, и разлил пенящийся напиток по чашкам.
Мы чокнулись, выпили, поцеловали художницу и вышли в сухую, насыщенную электричеством, озаряемую бесшумными сполохами ночь…
А гроза все-таки разразилась, когда мы уже спали…
Последнее утро нашего пребывания в Мятлеве началось, как и обычно, криком соседского петуха. На этот раз его подсевший, сипатый голос не унесся в простор, чтобы там медленно умереть, а потратился в малом пространстве между нашими избами. От волглого после грозы воздуха и тумана над росой отсырело эхо. Я едва успел пожалеть, что мы расстаемся с деревней в пасмурную погоду, как в прозоры легкой наволочи вдарило солнце широкими блистающими лучами, вскоре слившимися в единый поток.
Прощальный день принес много неожиданностей. Морячок в серых подштанниках наконец-то залил в трубу на крыше, что было признано единодушно мировым рекордом. Мужественный крепыш не почил на лаврах и задался целью обдать струей темный наплыв на березовом стволе под самым скворечником. А Самоцветов Федор создал новое стихотворение, еще лучше прежнего, на этот раз буквы сложились в «Стансы к Августе» Байрона. Вера Нестеровна пришла в восторг, потом разъярилась и потребовала, чтобы Самоцветов раз и навсегда наступил на горло не собственной песне. Федя ничего не обещал, но бросил вскользь, что в ближайшее время ему не до стихов — надо снять план местности вплоть до самой Угры.
Когда мы пришли на реку — под крутым откосом, сразу за деревенскими огородами, — там было полно ребятни. Пресыщенный славой морячок выжимал из карзубого рта вялые подробности утреннего подвига. Миша, по обыкновению, штурмовал высоты, карабкаясь на деревья, нависшие над водой. Другие купались, строили крепости из влажного песка, двое сосредоточенно тонули на дырявой надувной лодке. Появился Самоцветов с планшетом. Двигался он как-то неуверенно, видимо, наспех сделанная карта не давала должной ориентации. Затем по заросшему муравой и дикой геранью откосу неторопливо, свободно, не таясь, спустилось милое ясноглазое существо.
— Машка! — потрясенно сказала Вера Нестеровна. — Окаянная девчонка!.. Это кто же тебе позволил?
— Моя мама, — вежливо, даже церемонно прозвучал ответ.