срочную телеграмму с предложением встречи. В тот же вечер он появился в моей крохотной квартире на улице Фурманова, где некогда жила чуть не вся советская, литература. Сейчас этот дом (исторический в своем роде) снесен и на месте его пустота. Помню, он никак не мог успокоиться, что в нашем подъезде «с козырьком» недолгое время жил Осип Мандельштам. С напечатанием «Некрасивой» ничего не вышло (рассказ появился, когда Юра уже стал известным писателем), а с другими рассказами Казакова мне повезло больше. Я был не только разносчиком его рассказов, но и первым «внутренним» рецензентом в «Советском писателе», и первым «наружным» (раз есть внутренний, должен быть и наружный) рецензентом на страницах «Дружбы народов». И не просто первым, но и на долгое время единственным, кто его книгу похвалил. Критика с присущей ей «проницательностью» встретила Ю. Казакова в штыки.
Мы подружились, вместе ездили на охоту, где Юра всегда занимал лучшие места. Он даже пустил про меня шутку, что я люблю сидеть спиной к току. Впрочем, так однажды и было. В Оршанских мхах разгильдяй егерь оборудовал только один шалаш. «С-старичок, — мило заикаясь, сказал Юра. — Ты в-ведь не охотился на тетеревов, а я мастак. Дай-кось я сяду поудобней». Через день на утиной охоте нам опять пришлось довольствоваться одним скраднем. Юра сказал: «С-старичок, ты утей наколошматил будь здоров. А я — впервые. Д-дай-кось мне шанс», — и сел «поудобнее».
Литературная судьба Юры, несмотря на критические эскапады, а может, благодаря им сложилась легко: его сразу признали читатели — и у нас, и за рубежом. В ту пору критическая брань гарантировала признание. Когда же ревнители российской словесности потеряли всякий стыд, Казакова поддержала «Правда». Мой друг не ведал периода ученичества, созревания, он пришел в литературу сложившимся писателем с прекрасным языком, отточенным стилем и внятным привкусом Бунина. Влияние Бунина он изжил в своем блистательном «Северном дневнике» и в поздних рассказах.
Он никогда не приспосабливался к моде, господствующим вкусам, «требованиям» и даже не знал, что это такое. Правда, одно время вдруг принялся сочинять для «Мурзилки», уверовав, что он прирожденный детский писатель. Чаще всего Юра делал это так наивно-неумело, что в редакции радостно смеялись, и он — следом за другими. Слово было дано ему от бога. И я не встречал в литературе более чистого человека. Как и Андрей Платонов, он знал лишь творчество, но понятия не имел, что такое «литературная жизнь». Мне кажется, что его сбили с толку переводы. Заработок оказался очень большим да и легким для такого мастера, как Юра. Он почти перестал «сочинять» и насмешливо называл свои рассказы «обветшавшими». Эти рассказы будут жить, пока жива литература.
При встречах я довольно зло шпынял его за молчание. С кроткой улыбкой Юра ссылался на статью в «Нашем современнике», где его отечески хвалили за то, что он не пишет уже семь лет. Убежден, что за Казакова можно было бороться, но его будто нарочно выдерживали в абрамцевской запойной тьме. Мне врезалось в сердце рассуждение одного хорошего писателя, искренне любившего Юру: «Какое право мы имеем вмешиваться в его жизнь? Разве мало знать, что где-то в Абрамцеве, в полусгнившей даче сидит лысый очкарик, смотрит телевизор, потягивает бормотуху из компотной банки и вдруг возьмет да и затеплит „Свечечку“?»
Какая деликатность! Какая уютная картина! Да только свечечка погасла… Он еще успел напечатать пронзительный рассказ «Во сне ты горько плакал», его художническая сила, которой он так пренебрегал, не только не иссякла, но драгоценно налилась…
Ходил прощаться с Юрой. Он лежал в малом, непарадном зале. Желтые, не виданные мной на его лице усы хорошо гармонировали с песочным новым сертификатным костюмом, надетом, наверное, впервые. Он никогда так нарядно не выглядел. Народу было мало. Очень сердечно говорил о Юре как-то случившийся в Москве Федор Абрамов. Назвал его классиком, так оно и есть — мы скудно и вяло провожали одного из последних классиков русской литературы, которому равнодушно дали погибнуть. Знал ли Абрамов, что ему самому жить осталось чуть более полугода?
Не уходит из памяти Юрино спокойное, довольное лицо. Как же ему все надоело. Как он устал от самого себя.
Поздняя запись. Мы упустили Юру дважды: раз при жизни, другой раз после смерти. Через несколько месяцев после его кончины я получил письмо от неизвестной женщины. Она не захотела назваться. Сказала лишь, что была другом Ю. Казакова в последние годы его жизни. Она писала, что заброшенная дача Казакова (он давно расстался с женой и отпустил с ней сына, которому посвятил «Свечечку») подвергается разграблению. Являются неизвестные люди и уносят рукописи. Я немедленно сообщил об этом в «большой» Союз писателей. Ответ — теплейший — не заставил себя ждать. Меня сердечно поблагодарили за дружескую заботу о наследстве ушедшего писателя и заверили, что с дачей и рукописями все в порядке. Бдительная абрамцевская милиция их бережет — совсем по Маяковскому. И я, дурак, поверил.
Недавно «Смена» опубликовала ряд интересных материалов, посвященных Юрию Казакову, и среди них удивительный, с элементами гофманианы или, вернее, «кафкианы», незаконченный рассказ «Пропасть». А в конце имеется такая приписка: «В этом месте рассказ, к сожалению, обрывается. Злоумышленники, забравшиеся в заколоченную на зиму дачу писателя, уничтожили бумаги в кабинете. Так были безвозвратно утрачены и последние страницы этого рассказа».
Что это за странные злоумышленники, которые уничтожают рукописи? И как забрались они в «заколоченную на зиму» дачу, которую так бдительно охраняла местная милиция, а сверху доглядывал Союз писателей? Что за темная — из дурного детектива — история? И почему, наконец, никто не понес ответственности за этот акт вандализма и гнусную безответственность? Много вопросов и ни одного ответа.
Летом 1986 года мы с женой поехали в Абрамцево, где с трудом разыскали все так же заколоченную, теперь уже не на зиму, а на весну, дачу посреди зеленого заросшего участка. В конторе поселка было пусто, немногочисленные встречные старушки, истаивающие над детскими колясками, не знали, где находится милиция, а в соседнем абрамцевском музее Казакова едва могли вспомнить. Какое равнодушие к писателю по меньшей мере аксаковского толка.
Мрачная, заброшенная дача произвела гнетущее впечатление каких-то нераскрытых тайн.
Чудесные документы в «Русской старине». Написанные невероятной чиновничьей вязью, они посвящены розыску двух особ 14-го класса: Пушкина и Коноплева, чтобы вручить «решение по делу»; Пушкину, как я понял, — о снятии полицейского надзора. С величайшим хладнокровием в бумагах без конца повторяется: «Пушкин и Коноплев… Коноплев и Пушкин…»
Хорош и документ, выданный отцу Лермонтова в подтверждение дворянства. Там нет ни одного грамотно написанного слова, а подмахнули его предводитель тульского дворянства и еще четверо потомственных дворян. Выдан же документ для поступления Михаила Юрьевича в Московский университет.
Бедствие нынешней деревни — бездорожье. Современные могучие, с гигантскими задними колесами трактора расквашивают дороги, превращают деревенские улицы в грязевое месиво. Теперь нельзя пройтись с гармонью, поплясать у завалинки, даже полузгать семечки на скамейке у плетня. Топкая грязь простирается во всю ширину улицы, от забора до забора. В Исакове есть клуб, куда привозят хорошие фильмы, но ходят смотреть кино только голоногие подростки, другим не пробраться.
Трактор — основное средство передвижения: на нем едут в поле, в гости, за водкой, на свидание, на рыбалку, на станцию к поезду. Автобусное движение то и дело прерывается. У моего хозяина, инженера колхоза Анатолия есть «Волга», но в тех редких случаях, когда он решается выехать, его тащат трактором на листе железа до шоссе. В колхозе имеются четыре лошади, которые мирно пасутся на крутых склонах приречных лугов. Но будь их четыреста, они справились бы со всем немалым хозяйством и сохранили бы дороги между деревнями и милые сельские улицы, и люди ходили бы в гости друг к дружке, и действовал бы клуб, и звучала бы гармонь, и молодежь не разбегалась бы из колхоза, где жизнь стала не просто сытой, а зажиточной.
Как сказала мне мать Анатолия: «Хлеба вдосталь, а сосуществование наше — мука мученическая». А как же иначе, коли из дома можно только зимой выйти. Она считает, что Анатолий остался холостяком, потому что хорошие девчата из деревни бегут, а городская не пойдет сюда за все сокровища. Дом Анатолия забит вещами: четыре телевизора, а ловится только первая программа, с десяток радиоприемников и проигрывателей, в каждой комнате по телефону, а звонить можно только в правление колхоза. Шкафы