положительном — и является Ульрих человеком без свойств. Но пытаясь реализоваться в своей великой любви к Агнессе, Ульрих терпит поражение. Он и сам признает: «Любовь может возникнуть назло, но она не может существовать назло; существовать она может, лишь будучи включенной в общество… Нельзя жить чистым отрицанием». Это крах индивидуализма, а с другой стороны — неизбежная участь пассажира пошедшего ко дну корабля. Ульрих, как ни крути, частица Какании.
Вроде бы тут есть противоречие: мы же говорили выше, что Ульрих не такой, как все, что автор связывает с ним известные надежды. Да, это так. Но в настоящей литературе не только художник распоряжается персонажами, но и они распоряжаются своим творцом, охраняя художественную правду, исключая авторский произвол. Музиль понял, что Ульрих должен обмануть его надежды и, как истинный художник, смирился с правдой большей, чем его собственная.
К великому сожалению, обо всем этом мы узнаем не из свободно льющегося романа, а из нервных черновых набросков, признаний и проговоров автора — дело в том, что сам великий роман пошел ко дну, не достигнув гавани.
Вторая мировая война покончила с Австро-Венгерской монархией, от исполинского сырого, плохо пропеченного пирога отваливались здоровенные кусища, остался посреди Европы маленький уломочек. Пришлось начинать все сначала: создавать новое мировоззрение, новую идеологию, новый нравственный кодекс, даже новый словарь, не говоря уже о коренном изменении всей практической жизни. Гомерический конец Какании, трагикомическое крушение «параллельной акции» должны были стать естественным завершением романа или хотя бы его первой, вполне самостоятельной части. Но странным образом, несостоятельность героев романа распространилась на самого Роберта Музиля.
Поставив перед собой грандиозную задачу, пожертвовав ей всем: достатком, положением, литературной карьерой, покоем любимой жены, наконец, родиной, подчинив все безустанному, нечеловеческому труду, он так и не сумел достроить свое здание. И дело не в его преждевременной смерти. Марселю Прусту был отпущен более короткий век и совсем мало здоровья, но, прежде чем его задушила астма, на смертное ложе лег, крепко благоухая свежей типографской краской, последний том эпопеи, и утраченное время было обретено. Музиль не уступал Прусту в таланте, виртуозном владении словом, трудолюбии, одержимости, превосходя его физическим здоровьем и обширностью познаний, но у него не было творческой воли хрупкого баловня Сен-Жерменского предместья, он не справился с материалом и позволил тому управлять собой. Д. Затонский пишет, что сам Музиль сравнивал свой роман с «каркасом идей, на котором, подобно гобеленам, висят отдельные кусочки повествования». И что главный среди таких гобеленов — «параллельная акция». А есть и другие: дело Моосбругера, метания Клариссы, заблуждения Герды и т. д. Я не подвергаю сомнению, что Музиль говорил это, но мне кажется, он имел в виду не окончательное намерение, а то, что у него получилось, пока он вовсе не ушел в сторону от своего замысла. В романе ясно видно намерение сгруппировать все происходящее вокруг одного центра — «параллельной акции», недаром же к ней проявляют в той или иной степени интерес все герои романа, кроме, разумеется, убийцы Моосбругера. И так легко все связывается в единый узел и приходит к разрешающему финалу. Заговорили пушки, и рухнули жалкие иллюзии, пошел в закат мир Франца-Иосифа, графа Лейнсдорфа, генерала Штумма, чиновника Туцци, прелестной Диотимы и всех других, кроме фашиста Зеппа — его время впереди. Убежден, что любой профессиональный беллетрист согласится с этим. И Зепп, и Герда не остались посторонними «параллельной акции», этому последнему духовному содроганию гибнущего мира. И метания Клариссы, естественно, должны пересечься с трагикомическим напряжением общества в канун катастрофы. Если уж автор приводит закомплексованную ницшеанку в камеру Моосбругера, то вплести ее судьбу в основную ткань романа задача куда более легкая. Но Музиль обманул ожидания читателей.
Начинают звучать все громче и громче байроновские «Стансы к Августе» — тема запретной любви geschwister (удивительно, что в русском языке нет одного слова для обозначения брата и сестры, их родственной общности), и соловьиные трели Ульриха заглушают басок Штумма, все еще хлопочущего о «параллельной акции», и контральто Диотимы, стремительно выскальзывающей из общественной деятельности в душную сферу сексуального беспокойства, и под конец один лишь томительный дуэт Ульриха и Агаты звучит в обезголосившемся и опустевшем мире.
Итак, первый роман брошен — с поразительным равнодушием, без всякой жалости к собственному великому замыслу, начат другой, ничем не связанный с первым, кроме личности человека без свойств. Тысяча с лишним страниц убористого текста никуда нас не привела. Замолк могучий оркестр, остались две флейты. Их нежный поединок тоже может быть очарователен, но читателю трудно перестроить свой слух, ибо слишком мощно, богато и захватывающе было оркестровое звучание. К тому же законченные, несколько однообразные, хотя и отмеченные прекрасным талантом Музиля главы сменяются набросками, отрывками, творческий напор слабеет.
А что, если история греховной любви Ульриха и Агаты — вторая книга романа, а там должна была последовать третья, завершающая? Пусть так, все равно это роковая ошибка. Надо было достроить первое здание, а там приниматься за другое, тем более что если первое — дворец, то второе рядом с ним карточный домик.
Как умно построил свое грандиозное здание Марсель Пруст! Он использовал прием романа в романе. Самая совершенная часть этого романа памяти — «Любовь Свана»— не могла быть переживанием Рассказчика, ибо его тогда на свете не было. «Обставив сцену», Пруст выделил историю мучительной любви Шарля Свана, отбросившую свет, а вернее, тень на судьбу Рассказчика, в самостоятельную часть, органически легшую в ткань произведения.
Музиль совершил художественный произвол, похоже, он вовсе не думал о читателях, когда пренебрег поступательным ходом романа и с каким-то больным упорством затоптался в вязких и безысходных отношениях.
Музиль перестает искать пластические формы выражения, из художника божьей милостью он превращается в мыслящего говоруна. Д. Затонский пишет, что Музилю очень тяжело давался перевод его мыслей в образный ряд. Музиль сам жаловался на «перегруженность романа эссеистским материалом», на то, что «теоретически-эссеистские высказывания» представлялись ему «ценнее художественных». До чего неожиданные признания для писателя, наделенного исключительным даром образного мышления! Когда читаешь Музиля, то видишь, как он лепит образ: ни один писатель не обладает этим редким умением создавать образ человека, явления, происшествия буквально на глазах читателя. Музиль берет кусок сырой глины и начинает мять его своими тонкими, нервными, уверенными и сильными пальцами, и «форма лечится от бесформия», вот оно изделие, вот он — Адам, и когда только мастер успел вдохнуть в него душу!
Я опять потревожу тени Пруста и Джойса. В каждом из трех великих романов: «В поисках за утраченным временем», «Улиссе», «Человеке без свойств» — есть большая эротическая сцена, выписанная с таким мастерством, размахом и вдохновеньем, что нет сомнений в их концептуальной важности. У Пруста это замечательное взаимособлазнение барона Шарлюса и жилеточника Жюпьена (орхидея и шмель), у Джойса — видение хромой девочки Блумом в вечереющем парке, у Музиля — это сцена подглядывания за больным эротоманом. Если у Пруста есть социальная окраска, то у двух других авторов лишь физиологическое падение современного человека, причем презрение Музиля относится не к несчастному извращенцу, а к подглядывающим. Но вспомнил я об этих сценах вот почему: на вершинах изощренного мастерства Музиль по меньшей мере не уступает Прусту и Джойсу. И от такого оружия он добровольно отказывается, склоняясь в сухости рационального мышления!
И все же… Замысел остался невоплощенным, роман незавершенным, а впечатление от него громадное.
Я не ставил себе целью подробно анализировать «Человека без свойств». Те, кто взял на себя нелегкий и благородный труд осилить два толстых тома, наверняка познакомились с обстоятельным и глубоким предисловием Д. Затонского. А я писал для тех, кто к роману не прикасался, с единственной надеждой пробудить интерес к этому уникальному произведению. Мой знакомый, талантливый и хорошо думающий литератор на вопрос, почему он так и не прочел «Человека без свойств», ответил мне, сам того не ведая, словами Анатоля Франса. Когда того спросили, почему он не читает Пруста, которому литературно покровительствует (очевидно, на веру), знаменитый насмешник ответил со вздохом: «Жизнь так коротка, а Марсель Пруст так длинен». Ему и в голову не могло прийти, что посмеялся он над самим собой, ибо во французской литературе Пруст занял более высокое место, нежели творец «Восстания ангелов».
В заключение несколько слов о переводе. Это адский труд, и взяться за него мог только один человек