Надежда Филаретовна посмотрела на свои маленькие ступни, и ей невыносимо жалко стало себя какой-то воющей, крестьянской, бабьей жалостью. Она упала лицом в подушку, раскинула руки крестом и всласть, в усталость выревелась. Потом долго отпаривала лицо с помощью горячих полотенец, выстуживала, протирала, пудрила, и движения ее были медлительны и неуверенны, – старуха!..
Внизу тоже царило уныние. Иван Прокофьевич Жгутов уезжал. С утра был послан лакей за билетами на Рязанский вокзал для него и Ванька, заказан извозчик. Заплаканная кухарка собирала сына, наготовив ему всякой снеди: сладких пирогов, жареных кур, крутых яиц, колбасок. Управляющий, непривычно мятый, красноглазый, с сочащимся носом – он всегда простуживался после выпивки, то и дело забегал в людскую попить холодного огуречного рассола с медом, – не пытался удержать Жгутова. Он и сам потерял всякую надежду и справил крутые поминки по своим рухнувшим мечтам.
Жгутов ни в чем не упрекал его и даже намекнул на возможность других дел, когда Надежда Филаретовна вернется в разум. Но управляющий не верил в последнее и при всем своем разочаровании уже ни в чем не винил фон Мекк. Он понимал, что тут затронуты такие струны человеческой души, что бедная Надежда Филаретовна не подлежит суду.
Ванек, одетый тепло, справно, по-дорожному – подпоясанный армячок из серого сукна и картуз на вате, – выговорил себе разрешение в последний раз сбегать на почту. Он не рассчитывал на мзду, да и в балаган не успеть до отъезда, просто хотелось в последний раз пройтись знакомыми улицами, проститься с Москвой, кто знает, когда еще здесь побываешь.
Ванек ушел и вернулся неожиданно быстро, в руках у него было письмо. Этот беленький клочок, собравший на себе все утреннее солнце, первым приметил Жгутов, выглянувший со скуки за ворота. У него мелькнула диковатая мысль, что Ванек в неизъяснимой глупости повторил вчерашний номер, обернувшийся для него крупным выигрышем. И купец первой гильдии даже вспотел от мысли, что везет с собой из Москвы круглого идиота. Но Ванек приближался на рысях, красный, задыхающийся, взволнованный, и Жгутов крикнул во двор управляющему, только что вышедшему из людской:
– Сергеич, слышь, парнишка-то с письмом!
Жгутов не мог взять в толк, каким образом управляющий в мгновение ока очутился возле него. Он потом точно измерил расстояние от людской до ворот, получилось без малого сорок шагов. Только с помощью катапульты можно было совершить этот чудовищный прыжок.
– Оно! – сказал управляющий, вырвав письмо из рук Ванька и сразу узнав почерк, каким был написан адрес.
Перед ним всплыли черные, будто глядящие в самих себя, исстрадавшиеся глаза Надежды Филаретовны, он всхлипнул, сунул руку в карман, выхватил горсть монет и сунул Ваньку. Тут уже Жгутов поверил, что письмо настоящее, и хотел было от себя наградить вестника, но удержался, дабы не разбаловать отрока, и так облагодетельствованного сверх всякой меры.
– Пошли! – кивнул управляющий Жгутову и, даже не проверив, последовал ли тот его повелительному призыву, ринулся в дом.
Жгутов покачал головой и размашисто зашагал следом. Толстые, ворсистые ковры смягчали, почти вовсе поглощали шум шагов, но грубой кожи сапоги Жгутова громко скрипели на переломленном подъеме и шумно выдыхали воздух из голенищ, и странен, тревожен был этот вульгарный шум, падавший в кладбищенскую тишину дома. Ковры, зеркала, мрамор, бронзовые статуи на лестничных площадках, все отроду не виданное великолепие ошеломило Жгутова. Он, не придававший никакого значения виду и убранству жилья – было бы сухо и тепло, – вдруг ужаснулся уродству, нечистоте и смраду своего почти зверьевого логова. «Живут же люди!» – думал он, зыркая вокруг себя цепкими синими глазками. Видать, для каждого дела у них свое помещение: для жратвы, работы, спанья и приема гостей. И дети не путаются под ногами, а сидят в своих комнатах, их круглые мордочки мелькнули раз-другой в испуганно приоткрывшихся дверях. И возле них всякий раз появлялось ослепительное женское лицо, и Жгутов думал: сама! Но управляющий даже не оборачивался, и Жгутов прибавлял шагу, чтобы не отстать. Они миновали полутемный высокий зал с рядами кресел, по одной стене протянулись серебряные трубы, заключенные в дубовую раму. «Это че?» – спросил он на ходу у Василия Сергеевича. «Орган», – бросил тот, но это не объяснило Жгутову назначения серебряных труб.
– Жди меня здесь, – почему-то перейдя на «ты», сказал управляющий. – Дам знак – сразу заходи, а чего говорить, сам поймешь! – Он положил руку на медную, ослепительно надраенную ручку, толкнул высоченную дверь и, не дожидаясь разрешения, ринулся в комнату. Дверь он оставил неплотно притворенной, и Жгутов мог видеть все происходящее в комнате.
Надежда Филаретовна в темном монашеском одеянии стояла посреди кабинета, закаменев от гнева. Черные огромные глаза на алебастровом лице были страшны, словно не человечьи глаза, а ведьмины очи. Она давно уже слышала омерзительный шум, наполнивший дом, и кипела от бешенства. Но разнузданная, преступно наглая выходка управляющего парализовала ее. Он ввалился в кабинет с той зловещей развязностью, с какой входят в царскую опочивальню цареубийцы, черпая решимость в собственной шумной наглости.
– Что это значит? – грозно, хотя и тихо, сказала она. – Вы пьяны? Ступайте вон!
– Не извольте гневаться, матушка барыня! – От радостного сознания своей неуязвимости и в предвкушении счастливого эффекта управляющий заговорил в какой-то ернической, псевдорусской манере. – Соблаговолите принять!.. – И театральным жестом протянул Надежде Филаретовне письмо.
Робко, словно не веря, она взяла письмо тонкими, вмиг задрожавшими пальцами – ее обхудавшее бледное лицо облилось алым, чудно помолодело, – разорвала конверт, поразилась, что письмо отправлено из Швейцарии, но после первых же слов не смогла читать, заплакала своими огромными глазами. И управляющий, плут и выжига, всхлипнул, забыв о лесе, о всех расчетах, только радуясь чужой радости, и обрел в этом бескорыстном чувстве миг высшей и лучшей жизни.
Строчки прыгали перед глазами фон Мекк, сильный лорнет туманился, и все, что ей удавалось прочесть, шло к ней из тумана неисповедимости.
– Милый! – в упоении шептала Надежда Филаретовна. – Он несчастен! Он страдает! О радость!..
Свободен! Свободен! – пело в Надежде Филаретовне. Конечно, эта ехидна так просто не отпустит Петра Ильича, она потребует выкупа, и немалого. Но коль дело из тонкой сферы чувств перешло в область материальных расчетов, Надежда Филаретовна опять была в силе. Уверенная, что в письме изложены условия Антонины Ивановны, она пропустила страничку – все равно письмо это будет читаться и перечитываться десятки раз – и заглянула в конец. Она ошиблась. Петр Ильич просил о деньгах, но пока только для себя.
– Сергеич, – с увлажнившимися глазами сказала Надежда Филаретовна, – переведи три тысячи господину Чайковскому.
– В какую графу зачислить? – улыбнулся управляющий. – Помощь нуждающимся музыкантам?
«А ведь этот плут все знает!» – на удивление самой себе без всякого недовольства подумала фон Мекк.