Случалось, он сам чувствовал в себе таинственное «нечто», чему можно вверяться без сомнений, колебаний, проверки разумом. Но, доверяя этим озарениям, прорывам в неведомое, он не прекращал каждодневного потного труда, с бесконечным терпением добиваясь нужных звучаний от своего сложного живого инструмента. Это был уже не подъем в гору, а взлет. Но поди скажи, откуда взялись крылья! Да, он, конечно, сильнее и глубже чувствовал музыку, расширил свое музыкальное образование, что-то значит опыт дней и горестей, он очень многое мог показать хору, но, презирая внешнее подражательство, не ленился заниматься с каждым хористом отдельно, превращая исполнителей в творцов. И все равно это не откроет, даже не коснется запертой за семью замками тайны, как приходит
Крупный композитор, влиятельный и злой музыкальный критик, искренний, горячий человек, при вздорном, порой мелочном характере, Серов редко кого так безоговорочно признавал в мире музыки, как князя Голицына.
Хотя Юрка дал себе слово после просветляющего разговора с артиллерийским офицером в разрушенном Севастополе быть простым, естественным и скромным, его прощальное письмо Рахманинову перед отъездом в Берлин чем-то напоминает панихиду, которую с такой помпой отслужил по себе волонтер Голицын, отправляясь на сечу. «Посылаю тебе, любезный друг, — писал Голицын, орошая письмо крупными, как висюльки хрустальной люстры, слезами, — образ Святителя Николая, с которым я никогда еще не расставался: прошу принять его от меня, как доказательство неподдельной моей к тебе любви и залог вечной признательности. Быть может, наше вчерашнее прости — было последнее! Итак, прости — прими этот образ от друга своего и моли Угодника подкрепить душу раба Юрия». К письму были приложены двести пятьдесят рублей на поддержание Знаменской церкви. Можно было подумать, что Голицыну предстояло нисхождение в Аид, а не комфортабельная поездка по европейским городам. Принять решение неизмеримо легче, нежели выполнить. Правда, прощаясь с Рахманиновым, Голицын сделал и дельный жест: поручил другу присматривать за Салтыками, а доходы переводить Екатерине Николаевне.
И вот перед путешественником развернулись заграничные виды. Капельмейстера Голицына не знали в Европе, зато знали его отца как друга и покровителя Бетховена, и это открывало ему дома и души музыкантов. Знаменитый Мейербер, которого Юрка не застал во время импровизированного визита, поспешил к нему сам и, очарованный экзотичностью облика азиатского вельможи в сочетании с едким, вполне современным остроумием и тонким музыкальным вкусом, провел у него целый день. Мейербер предложил встретиться в Париже, куда он уезжал на премьеру своей оперы. Голицын брал уроки у Рейхеля в Дрездене, у Гауптмана в Лейпциге. В Дрездене, наскоро обучив хор и оркестр местного оперного театра, он дал концерт русской духовной музыки, а на бис исполнил оба хора из оперы Глинки «Жизнь за царя», — старожилы утверждали, что таких аплодисментов и оваций не слышали стены дрезденской оперы. А Голицын радостно открыл, что сам не ведает своих дирижерских возможностей.
Серьезные занятия музыкой не мешали князю с той живой заинтересованностью, что пробуждалась в нем, как только замолкали дурные страсти, наблюдать окружающую жизнь: опрятные и веселые города, тучные нивы на песчаных почвах и буграх, откормленных крепких лошадей, на которых «не стыдно в Питере и по Невскому проехать», отмытых с мылом, чуть ли не «завитых» свиней. Напрашивались печальные сравнения…
Юрка не был бы Юркой, если б не приперчил все это благолепие скандальной историей, кончившейся дуэлью. Нет, имевшей весьма необычное продолжение, но князь так и не узнал об этом.
Казус случился в Париже с одним французским маркизом, пользовавшимся репутацией глубокого знатока музыки, тонкого ценителя поэзии, искусного миниатюриста, хотя он никогда нигде не выставлялся. Дилетант высокой пробы — множество талантов в самых разных областях, но ни одного фундаментального. Ко всему еще маркиз был книжником и полиглотом. Шекспира читал по-английски, Сервантеса — по- испански, Данте и Петрарку — по-итальянски, Гёте и Шиллера — по-немецки, Пушкина — по-русски. Сухопарый, с выражением утонченной иронии на узком, морщинистом лице, хотя был далеко не стар, иронии, не умаляемой, а усугубляемой привкусом слащавости, он словно щадил слабость и малость собеседника и снисходительно подсахаривал свои сарказмы, маркиз играл под XVIII век, что забавляло, даже по-детски радовало Голицына и нисколько не раздражало. До того дня, когда после концерта маркиз пожелал высказать свое мнение об услышанном.
— Это очаровательно, — говорил француз, соря улыбками, привлекавшими внимание окружающих, он всегда играл на публику. — Быть может, чересчур тягуче и замедленно, а ведь жизнь так коротка! Но тут ничего не поделаешь, это заложено в природе русской музыки. И знаете, что мне пришло в голову, князь? Я понял, откуда идет отсталость России. Татары, монголы?.. Нет, все началось куда раньше. Пример Европы доказывает, что нашествия не тормозят почти до полной остановки исторического процесса. Все дело в ваших песнях, да, да, в ваших песнях. Не делайте такого удивленного лица. В глубокой древности собрались славяне у костра (впрочем, они едва ли ведали, что их имя — славяне) и запели песню. — У маркиза было такое выражение, словно он медленно разжевывает ароматную шоколадную конфету. — Ну, хотя бы «Летят утки». Ваш хор прекрасно исполняет эту томительную песню. Летят у-у-тки… Эх, да летят у-у-у-у-тки… и э- э-э-э-х!.. — нельзя было не восхищаться чистотой его произношения и точностью слуха. — Пока вы пели об утках, Европа пережила нашествие готов и гуннов, вступила в средневековье с его кострами и дивным искусством, бряцала рыцарскими доспехами, потом изобрела порох. Когда ваши добрались до гусей: И два г-у-у-у-у-у-ся… э-э-э-э-эх… да и два гу-у-у-у-у-ся!.. у нас уже отсверкал Ренессанс, отсмеялся медонский кюре, скатилась голова Карла I, Гарвей открыл кровообращение, Ньютон — свои знаменитые законы, Адам Смит — свои. Приближалась великая Французская революция, от голоса Мирабо дрожали стены зала для игры в мяч, Джеймс Уатт построил паровой котел, а в России мучительно пытались соединить две строки в куплет: летят у-у-у-у-тки, э-э-э-э-эх, летят у-у-у-у-тки и два гу-у-у-ся, э-э-э-э-х!.. Давид создал «Клятву Горациев», наполеоновские усачи скакали по Европе, а ваши только дотягивали…
— Но дотянули в самый раз! И всыпали по первое число вашему Наполеону! — быстро сказал Голицын. Его бил колотун, он боялся, что окружающие это заметят, но сейчас, осадив маркиза, чуть успокоился.
— Я говорю о цивилизации, дорогой друг, — с кислым видом заметил маркиз, — а это совсем другая материя. — Конечно, другая, но уколол этот увалень ловко, маркиз никак не ожидал такой прыти и разозлился. — Орды Аттилы сокрушили все на своем пути, а теперь ученые гадают, кто такие были гунны. Римляне оставили свои следы в Африке, на Балканах, эти следы — прекрасные здания, водопровод, театры, мозаика. Смерч уничтожает все на своем пути, но ничего не создает. Наполеон нес выгоревшие письмена свободы на своих знаменах, а что принесли казаки Европе? Сегодня мне подумалось: русские все-таки допели про уток и гусей, и, не возьмись они за новую: Эх ты, Ва-а-а-а-а-ня, да эх ты, Ва-а-а-а-а-нюшка-а- а-а! то могли бы приблизиться к сегодняшнему дню, принять участие в общекультурном деле. Не начинайте новой песни, князь, прошу вас во имя цивилизации! — И он молитвенно сложил худые длиннопалые руки.
Послышался смех. Кто-то шутливо захлопал в ладоши.
— К а к?.. — это высокое споткнувшееся «как» прозвучало утиным кряком, князь что-то мучительно проглотил, глаза его выкатились из орбит. — А Пушкин?..
— Что — Пушкин? — не понял маркиз.
— Пушкин… Пушкин!.. — бормотал Голицын, борясь со слезами. — Пушкин — он чей?..
— Пушкин? — маркиз пожал плечами. — Наверное, он самый талантливый подражатель Байрона.
Голицын рванул рубашку на груди, он задыхался.
— Пушкин… Гоголь… Глинка… Брюллов… Россия… Кто вас от татарских орд телом прикрыл?.. Кто триста лет под игом томился, чтобы вы революции делали и паровозы изобретали?.. Одна Россия могла такое вынести и остаться, вы бы все гнилым соком истекли… Стреляться, стреляться через платок!.. Я вас вызываю… Или раньше по роже надо дать? — спросил Гедиминович.
— Азиат! — презрительно бросил маркиз, отступив на шаг. — Ваш вызов принят. Но никаких платков,