Гая до последней глубины пронизало ощущение своей отчужденности, полной и окончательной выключенности из жизни Рены. Она вовсе не шла параллельно с ним в тоске, муках и сожалении о содеянном. Она и думать-то о нем забыла!..
У него вспотел лоб. С чего он взял, что Рена тоже глубоко переживает их разрыв, ищет внутри себя путь к возвращению, что случившееся между ними что-то значит в ее душевной жизни? Да появись он сейчас, ничего, кроме неловкости и досады, она не испытала бы. Он придумал ее себе, а сидящая перед ним женщина никакого отношения к этому не имела, пожалуй, лишь некоторое внешнее сходство, да и то не слишком большое.
Молодой человек закончил свой рассказ и жалко улыбнулся. За столиком никак не отозвались, будто он и рта не открывал. И тут заговорила Рена. Она умела рассказывать смешно, порой зло, порой с какой-то воинствующей добротой, но всегда с солью и перцем. Сейчас на лице не было и следа оживления. Она говорила словно в пустоту, губы ее двигались машинально, сами собой, а мысли витали далеко. Ее слушал лишь молодой человек с жалкими ранеными глазами, двое других сидели с тем же безучастным, отсутствующим видом. Она ни в ком не нуждалась.
Гай понял, что отняло у него Рену, отняло давным-давно, безнадежно, навсегда: то, что пронизывало атмосферу этого караван-сарая сильнее запаха табака, парфюмерии и тепличных растений, то, что тусклым налетом покрывало все лица, лишало глаза блеска, а улыбку радости. Полное отчуждение, так это называется; холодная бесчеловечность миропорядка, где все продается и покупается, где властвует равнодушие, страшное, как смерть.
И если быть до конца серьезным, то Рену нечего винить. Та же сила, что лишила Гомбурга работы, жизненной цели, даже имени, что заграбастала его, Гая, открытие, отняла у него и Рену. Ни к чему копаться во всем этом, прослеживать сложные связи; достаточно знать, что Рена — частица и жертва этой действительности. Прежде он тешил себя мыслью, что, благостно защищенный своими занятиями, он живет в социальном вакууме. Чепуха! Никто и ничто не может спасти от плотоядных вставных челюстей. И его сжевали со всеми потрохами.
Он подозвал метрдотеля с крахмальной грудью.
— Будьте добры, передайте сверток вон той даме.
Метрдотель склонился, показав белую нить пробора.
— Простите, если дама спросит, от кого?..
— Скажите: от «Лайо-Майо». — И Гай пошел к выходу. Он вышел на улицу, вдохнул ее талый, пустой воздух и понял, что все кончилось. Потеплело, снегопад прекратился, и снег протаивал до черноты под колесами автомобилей и ногами прохожих.
Гай был выпотрошен начисто. Все больные ткани были благополучно удалены, но оказалось, что площадь поражения слишком велика. С тем, что в нем осталось, жить все равно нельзя. Рена отняла у него прошлое, последнее, за что он цеплялся. Теперь он знал: не только ничего уже не будет, но и ничего не было. Они существовали в разной системе координат, в разных измерениях, даже в разном времени. Они не могли встретиться, потому что и раньше не встретились. Иллюзорность прошлого он ощущал на языке привкусом меди. Гай плюнул и прожег в снегу черную дырку. Вот что осталось от всей прожитой жизни — привкус меди во рту.
У него был старенький револьвер, хранимый со времен войны. Этот револьвер подарил ему друг детства, военный корреспондент, случайно оказавшийся в их полевом госпитале. Он стер ногу в кровь и зашел попросить пластырь. Они вспомнили школьные годы, товарищей, живых и погибших, и друг подарил ему старый, невесть где подобранный, отроду не чищенный револьвер. Друг не вернулся с войны, его убило шальным осколком, и Гай сохранил револьвер в память о нем. Сейчас он нашел его в недрах письменного стола — тяжелый, черный, примитивный и старомодный, как дуэльные пистолеты начала прошлого века. Даже не верилось, что из него можно выстрелить.
В барабане имелся один-единственный патрон. Гай повернул барабан, взвел курок, приставил ствол к груди и нажал на спусковой крючок. Курок щелкнул, и Гай инстинктивно скорчился, но выстрела не последовало. Осечка?.. Гай несколько секунд сидел неподвижно. Неудачный выстрел ничего не изменил в нем. Он снова извлек барабан и понял, в чем ошибка. При взводе курка барабан проворачивался, а он этого не учел, вкладывая патрон. Теперь он сделал все как положено. Он заметил деловитость своих движений, но это его не удивило. Прежде он не мог постигнуть акта добровольного отказа от жизни и не жалел самоубийц, считая их ничтожествами. Сейчас он знал, что самоубийц нечего жалеть, но по другой причине. Самоубийство — это способ скорее завершить ставшую совершенно ненужной жизнь. Надо радоваться за человека, преодолевшего слепой инстинкт, страх физической боли и некий рудиментарный нравственный запрет, вместо того чтобы гнить заживо…
…Гай не оставил записки, и официально считалось, что выстрел произошел случайно, когда он чистил свой револьвер — лелейно хранимую патриотическую реликвию. Конечно, никто в это не поверил. Большинство думало, что он покончил с собой в результате чудовищного нервного и умственного переутомления. Лишь очень немногие, лучше осведомленные, поставили в связь его уход из жизни с уходом жены…
Однажды академик Мор, директор «Всемирного ракового института Гая», встретился на международном конгрессе с Паулем Гомбургом. Разговор, естественно, коснулся Гая, и Мор резко отозвался о покойном:.
— По-моему, он был незначительной личностью, если мог покончить с собой из-за какой-то дряни.
— Простите, но вы говорите о его жене! — кротко возмутился Гомбург.
— Какая разница?
— Простите еще раз, коллега, разница громадная. Если бы моя жена… меня бросила… — Верхняя губа Гомбурга с вислыми усами по-заячьи задергалась, и жалобные глаза наполнились слезами. — Я тоже бы… тоже…
Он всхлипнул и, достав большой клетчатый платок, трубно высморкался, промокнув глаза. Сложив и спрятав платок, он сказал с убийственной доверительностью:
— Знаете, коллега, я вдруг понял, почему вы и все вам подобные никогда не откроете ничего путного. Именно потому, что вы не способны покончить самоубийством, если вас оставляет жена.
Берендеев лес
Когда Нина Ивановна уже перестала ждать чего-либо от лета, находившегося в самом исходе, выяснилось, что они едут на Валдай по грибы. Павел Алексеевич получил письмо от старого друга, отдыхавшего с женой и сыном на берегу Валдайского озера, в «зоне отдыха» большого новгородского завода. Нина Ивановна никогда не слышала о существовании у мужа старого друга-новгородца, но Павел Алексеевич объяснил, что друг коренной москвич, а с новгородским заводом как-то связана по работе его жена.
У Павла Алексеевича вообще было много друзей-невидимок, среди них — рыбаки, приглашавшие его на богатейшие рыбалки, лесничие, манившие добычливыми охотами, археологи, звавшие на Алтай или Чукотку. И не понять, где и когда завел эти пестрые дружбы художник-график и упрямый домосед Павел Алексеевич, почти не вылезавший из своей берлоги. Нина Ивановна как-то забывала, что муж, бывший на пятнадцать лет старше ее, прожил до их брака уже немалую жизнь — с войной, неудачной женитьбой, разводом, скитаниями. И видать, умел он крепко западать людям в душу, если те сквозь годы не оставляли настойчивых и бесплодных попыток вытащить его к себе. Странно, но за всю их долгую совместную жизнь лишь один из этих далеких загадочных незнакомцев воплотился в смущающегося, растроганного и якобы не располагающего лишним временем гостя весьма дремучего облика. Гость много пил, почти не закусывая, но и не теряя разума, и заставлял пить непьющего Павла Алексеевича, смотрел на него как на новый гривенник, а молодой жене друга — ноль внимания. Нина нисколько не обиделась, и грубоватый этот, будто из одного куска слаженный и вскоре навсегда исчезнувший человек понравился ей куда больше московских