Нечего тебе в столице делать. Михаила Юрьевича пулей убили, а тебя стыдом убьют. Не хотел показывать… Но коли так… читай! (Протягивает ей письмо.)
Арсеньева (растерянно). От племянника твоего?.. Помню! Мишенька ему протежировал. Вольную выпросил. В университет послал. (Читает.) «…когда же царю донесли о гибели Михаила Юрьевича, он сказал: „Собаке собачья смерть“… Как ты посмел, холопья душа? Да я с тебя живьем шкуру спущу. Аграфена, кликни конюхов!»
Никита. Не надо. Сам пойду.
Арсеньева. Нет, стой!.. Постой, Никита… Ты любил Мишу, и племянник твой любил. Не мог он зря написать. Да и кто осмелится клеветать на государя? Значит, ведомы эти слова в Петербурге… Боже мой!.. Царь это о Лермонтове сказал, об убитом. О поэте великом. Экая злоба низкая!.. Теперь все понятно. Знал Мартынов, кому его выстрел угоден. Будто повязка спала. Вольно же тебе, царь Николай Романов, без капли романовской крови, так с подданными своими обращаться, но уж не взыщи, что мы с тобой по-свойски обойдемся! (Подходит к портрету царя и с неожиданной в ее старом теле силой срывает со стены.) Я тебе больше не подданная. И весь род наш убийце коронованному не служит… (Растерянно.) Какой род? Арсеньевых? Да кто они мне и кто я им? Столыпины? Если уж ближайший друг и родич предал… Да и какая я Столыпина? Я — Лермонтова! Спасибо, внучек, за подарок твой посмертный, дал ты мне истинное имя. С тем и останусь навсегда при тебе — последняя Лермонтова. Развязались все узы, нет у меня ни царя небесного ни царя земного. (Никите.) Собирайся в Пятигорск за телом Михаила Юрьевича. Останки его фамильный склеп примет, а душу — Россия…
Тот же архивный подвал, что в прологе. Архивариус на своем обычном месте. Входит Дубельт. Следом за ним два жандарма вносят толстенные папки, кладут на стол и удаляются. Архивариус вскакивает и угодливо кланяется.
Дубельт (приветливо). Здравствуйте, почтенный Павел Николаевич. Садитесь, садитесь!.. (Разглядывает его с легким неудовольствием.) Вы что-то осмелели, не икаете, не дрожите… Ну вот, дело Пушкина окончательно завершено. Самое длинное дело в нашей практике. Собственно, теперь это как бы два дела в одном — Пушкина и Лермонтова. Тем больше пищи для любознательного ума. Государственная телега скрипит, но катится.
Архивариус подсовывает Дубельту какие-то листки.
Фи, какая безвкусица!.. Черная рамка, траурный шрифт… Можно подумать, умер сановник или генерал. А всего лишь из списков Тенгинского полка вычеркнули ссыльного офицерика. Господа литераторы ни в чем не знают меры. К тому же общеизвестно отношение государя… Это дерзкий вызов.
Архивариус, тихонько похихикивая, кладет перед ним другую писанину.
А, знакомые инициалы! Чахоточный господинчик возводит Лермонтова в гении? И что это за намеки?.. Совсем распустились! Печальные примеры ничему не учат. Придется уделить особое внимание этому борзописцу. (С досадой.) Так мы никогда не закроем проклятого дела!
Архивариус (сиплым голосом). Всех не перебреешь.
Дубельт (потрясенно). Что-о? Вы что-то сказали?
Архивариус (громче). Всех не перебреешь!
Дубельт. Архивная сырость разъела вам мозги, уважаемый.
Архивариус. Никак нет! Парикмахер у нас бритвой зарезался. И записку оставил: «Всех не перебреешь».
Дубельт с ужасом смотрит на развеселившуюся «архивную крысу».
Один на один
В этой повести я изменил своему правилу — называть персонажей их подлинными именами. Конечно, мало-мальски сведущий читатель без труда узнает участников рассказанной здесь истории, но пусть сам поставит настоящие имена. За исключением главного героя, приговорившего себя к смерти, все остальные — живы, и мне представилось, что в данном случае удобнее прибегнуть к псевдонимам (примечание автора).
Кордова, жемчужина Андалузии, знала многих великих людей — и отважного исторического действия, и дерзкой, опережающей время мысли, и парящей духовности. На уютных, красивых площадях старинного, затканного цветами города высятся бронзовые и каменные герои, мыслители, поэты: Сид- Кампеадор, Аверроэс, Маймонид, Лукан, Сенека, де Ривас. Но самый большой памятник, занимающий чуть ли не всю площадь перед церковью Санта Мария де Агуас Сантас, посвящен человеку, который никогда не напрягал мысль ради познания тайн вселенной, не славил божий мир ни стихами, ни прозой, ни кистью, ни резцом, ни звуками музыки, ничего не открыл, не построил, не завоевал, не оборонил, но пока был жив, заставлял сердца испанцев биться сильнее, а кровь быстрее бежать по жилам, был праздником своей страны, ее счастьем, и болью, и величайшей гордостью сограждан — что Аверроэс, Лукан и Сенека перед лучшим матадором всех времен Манолете, уроженцем Кордовы!
Его небольшую, стройную фигурку в тесном костюме матадора не сразу обнаруживаешь в огромном и перегруженном монументе. Впереди двое сильных юношей держат за холку горячих, вздыбившихся коней, сзади голые бескрылые ангелочки разглядывают массивную голову быка с огромными острыми рогами. Кони и обуздавшие их юноши, бескрылые ангелочки и подножие изваяны из светлого камня, фигура матадора, держащего перед собой мулету, отлита из бронзы, постамент сложен из необработанных плит песчаника. Скульптор точно передал позу матадора, спокойно и уверенно поджидающего быка, но ничего не сказал о лице Манолете — оно бесхарактерно, лишено индивидуальных черт; это от бездарности ваятеля: у всех больших матадоров лица выразительны, безликим не тягаться со смертью. Но испанцы этого не замечают, они заполняют пустоту своей любовью, своей не утихающей с годами болью утраты — небольшой бронзовый человечек кажется им прекрасным.
Этот памятник построен на деньги, собранные среди жителей города и провинции Кордовы.
Манолете был в зените славы, когда его вовлек в смертельное соперничество — мано а мано — юный, безрассудно смелый матадор Луис Мигель Домингин. Мано а мано (один на один) случается раз в поколение, это схватка не на жизнь, а на смерть за право считаться первым матадором мира. Обычно в корриде участвуют три матадора и шесть быков, а в мано а мано два матадора убивают быков поочередно. Вот что пишет об этом Эрнест Хемингуэй, большой знаток корриды: «Бой быков без соперничества ничего не стоит. Но такое соперничество смертельно, когда оно происходит между двумя великими матадорами. Ведь если один из боя в бой делает то, чего никто, кроме него, сделать не может, и это не трюк, но опаснейшая игра, возможная лишь благодаря железным нервам, выдержке, смелости и искусству, а другой будет пытаться сравняться с ним или даже превзойти его, тогда стоит нервам соперника сдать хоть на миг, и такая попытка окончится тяжелым ранением или смертью».
Случилось то, что должно было случиться: опыт и мастерство не смогли противостоять напору беспощадной молодости. Манолете был слишком гордым человеком, чтобы уступить, и принял смерть от рогов быка. Вся Испания оплакала гибель своего бога Манолете, и вся Испания признала его победителя Домингина. Но все же он не стал богом, ибо бог един, пребывает ли он на земле или на небе. Домингин стал королем корриды, получил неслыханную ставку Манолете, усвоил его трюки, вызывавшие особый восторг у публики, а затем и уловки, обеспечивавшие сравнительную безопасность. Но память о Манолете осталась священной для испанцев. Когда Хемингуэй в книге «Опасное лето» позволил себе критически отозваться о покойном, испанцы предали анафеме любимого прежде автора. Они простили и возвеличили Домингина, уничтожившего жизнь Манолете, но не простили писателя, бросившего тень на репутацию их кумира. К тому же Домингин был испанцем, и сделанное им служило вящей славе родины корриды, а Хемингуэй — чужеземцем…
Лишь когда позади остался таможенный досмотр и все шестнадцать переворошенных таможенником чемоданов благополучно легли на тележки слабогрудых носильщиков, Эдвард Клифтон поверил, что Испания будет. Он не верил этому, когда они летели со своего острова в Нью-Йорк, когда перебирались из