Теперь на него кидались сподвижники Победоносцева, церковные мракобесы, реакционеры всех рангов, это мешало жить, но душу не ранило.

Пусть не сетует читатель, что я оборвал рассказ о земном пути Лескова на половине. Но событийная ткань его жизни после возвращения из-за границы представляет интерес лишь для специалистов- литературоведов. Ибо ничто уже в его внешнем существовании не играло сколько-нибудь важной роли в формировании личности, как некогда Орловщина, или киевская пора, служба у Шкотта, или начальный Петербург со страшным фиаско, или первая поездка за границу. Он будет еще наезжать в Киев и в Москву, проводить лето в Оренбурге и в Мерекюле, на Балтийском море и петербургских дачах, совершит новые поездки за границу, будет служить по министерству народного просвещения и с громким, им же самим вызванным скандалом расстанется со службой, будет встречаться со множеством людей, до конца дней предпочитая конфликтный характер отношений, будет рвать последние связи с родными, расходиться с женой, сдавать сына в солдаты, удочерять богоданную сиротку, драться с остзейскими немцами в порыве национальной гордости, но все это, найдя то или иное отражение в литературе, нейтрально к внутренней работе, которая вывела его из душевного и литературного кризиса и определила дальнейшую жизнь духа.

Было лишь одно великое событие в жизни Лескова поздней поры — знакомство с Львом Толстым, личностью и учением которого он увлекся со свойственной ему необузданностью. Лесков ездил в Ясную Поляну, переписывался с Толстым, участвовал в его народных изданиях. В оздоровлении его мятущегося духа нравственная проповедь Толстого сыграла значительную роль. Лесков так и не научился себя обуздывать, но стал думать о необходимости обуздания, стал шире и беспристрастнее относиться к окружающим и строже к себе самому, даже чуть было не заделался вегетарианцем. Но и в отношениях с Толстым Лесков остался Лесковым, органически не способным плыть по течению, подчиняться избранной догме.

Так, до конца, в великом борении пребывал его неукротимый дух. Лишь перед лицом смерти осадил он себя, словно бешеного скакуна, и в просветленном смирении завещал: «На похоронах моих прошу никаких речей не говорить. Я знаю, что во мне было очень много дурного и что никаких похвал и сожалений не заслуживаю. Кто захочет порицать меня, тот должен знать, что я и сам себя порицал». Лесков скончался 21 февраля 1895 года, в Петербурге. Воля покойного была выполнена…

Лесков стал знаменит еще при жизни. И все-таки лишь золотое слово A. M. Горького отвело Лескову подобающее место на Олимпе русской литературы. «Как художник слова Н. С. Лесков вполне достоин встать рядом с такими творцами литературы русской, каковы Л. Толстой, Гоголь, Тургенев, Гончаров…»

Лесков бесконечно расширил возможности рассказового жанра. Мы найдем у него и объективную манеру изложения, ведущую в русской новеллистике, когда автор-рассказчик как бы самоустранен, что характерно для Тургенева, Чехова, Эртеля, Куприна. Но особенно успешно применял он сказ, где решающее значение приобретает личность человека-рассказчика. Иногда им может быть и сам автор, сбрасывающий личину беспристрастия и предстающий в своей подвижной, заинтересованной, сомневающейся и сопереживающей, словом, живой человечьей сути. Но чаще эта роль отводится какому-либо иному лицу: или главному герою, или второстепенному участнику событий, лишь бы человек был оригинальный. Выбор сказителя очень важен, он дает окраску всему содержанию, и тут Лесков никогда не ошибался. История Очарованного странника очень много проиграла бы, поведай нам ее не сам Северьяныч в своей неторопливой, простодушной и рассудительной манере, чудесно оттеняющей невероятность происходящего. И конечно, никто, кроме самой воительницы Домны Платоновны, не смог бы так образно и смачно поведать о смешных и горьких злоключениях петербургской сводницы.

Лесков поднял на высоту серьезной литературы «святочный» рассказ, ютившийся до него на задворках прозы. Считалось, что единственная цель святочного рассказа — сперва испугать, а потом обрадовать благополучной концовкой малого и большого простодушного читателя в канун веселого и таинственного праздника Рождества. Лесков подчинил святочный рассказ серьезным нравственным целям, ничуть не лишив его занимательности. Достаточно сказать, что «Пугало», с дивным описанием мелкопоместного быта и величественной фигурой хозяина постоялого двора, взявшего за себя дочь палача, — святочный рассказ, как и другой шедевр Лескова — «Зверь».

Лесков насытилмощным драматизмом очерковый рассказ («Леди Макбет Мценского уезда»), возвысил рассказ-анекдот («Голос природы»), рассказ-фельетон («Совместители», «Дама и фефела») и рассказ- притчу («Скоморох Памфалон», «Прекрасная Аза»). Юмористический рассказ в русской литературе до Чехова считался вторым, даже третьим сортом, полагаю, что страшноватую юмористику Достоевского не стоит рассматривать в этом ряду, — но Лесков написал «Железную волю», очень смешной рассказ о неком бодром чужеземце, приехавшем завоевать Русь, да подавившемся блином, — и ввел Золушку во дворец.

Он вдохнул новую жизнь в роман-хронику, показав, каким увлекательным, драматичным, игристым может быть этот вроде бы по самой природе вялый жанр: «Соборяне», «Захудалый род», «Старые годы в селе Плодомасове»…

Но конечно, главная заслуга Лескова в том, что на Растеряеву улицу российской словесности он привел таких героев, как Туберозов, Ахилла, Флягин, Голован, Левша, как Тупейный художник или Доримедонт Рогожин — русский Дон-Кихот, — праведников и богатырей. Не видны были до Лескова эти русские самоцветы, а без них, как говаривал писатель лесковского подобия Андрей Платонов, «народ не полон…».

«…Так хорошо и страшно»

В бумагах моего покойного отчима писателя Я. С. Рыкачева я нашел любопытную запись, посвященную Льву Толстому. Однажды за вечерним чаем в Ясной Поляне Толстой прихлопнул комара на лбу своего гостя, друга и последователя, знаменитого Черткова. Громкий шлепок заставил Черткова вздрогнуть не только от неожиданности: алое пятнышко крови из раздавленного комара испачкало гладь многомудрого чела. Несвойственный воспитанному и сдержанному хозяину жест и разозлил самолюбивого Черткова, и крепко озадачил. Он догадался, что Толстой бессознательно дал выход какому-то тайному и, видать, давно назревшему раздражению против своего ревностного приверженца, и решил проучить графа. «Боже мой, что вы наделали! Что вы наделали, Лев Николаевич! — произнес он с таким страдальческим выражением, что Толстой не на шутку смутился. — Вы отняли жизнь у божьей твари! Разве дано нам право распоряжаться чужим существованием, как бы мало и незначительно оно ни было?» Словом, Чертков весьма ловко, убедительно и безжалостно обратил против Льва Николаевича его же собственное учение. Толстой зажалел погубленного комара и тяжело омрачился. Чертков почувствовал себя отомщенным. Каково же было его разочарование, когда неотходчивый Толстой на удивление быстро повеселел. Поймав его недоуменный взгляд, Толстой с лукавой улыбкой пояснил: «Все, что вы говорили, святая правда. Но нельзя так подробно жить»…

Запись не содержит никаких ссылок, и я не знаю, насколько достоверна эта история, но глубинная ее правда несомненна. Это так великолепно и так по-толстовски, что душу распирает от восторга. С кем вздумал тягаться Чертков! Неужели он не понимал, насколько Толстой больше толстовства? В этой маленькой истории отразилась великая душевная свобода Толстого, которого не загнать было ни в какие ловушки.

Страшным голодным летом 1865 года Толстой писал Фету, что у него на столе розовая редиска, желтое масло, подрумяненный мягкий хлеб на чистой скатерти, а в саду солнце и тень, на молодых дамах кисейные платья, а кругом голод глушит поля лебедой, порошит землю, обдирает пятки мужиков и рвет копыта у скотины… «Так страшно и даже хорошо и страшно», — признавался Толстой. Никто в целом мире не посмел бы сказать такого о голоде, а Толстой посмел. Его «хорошо» полно бездонного смысла: хорошо, потому что это библейское, Апокалипсис, а не повседневная пошлость с газетками, сплетнями, политикой, мелкими страстишками и крупными подлостями, хорошо, потому что может привести к гибели и к рождению чего-то не бывшего, хорошо, потому что тут дышит судьба, и еще по многому, чего не выразишь словами, ибо всякое слово неполно.

Необъятна душа Толстого. Нет ничего ни в человечьем, ни в Боговом владении, на что бы он боялся

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату