кумиру, поверять бумаге личное, интимное, бытовое. И тут мама подтвердила мою догадку. Среди прочих записей я наткнулся на такую: «Петя получил деньги и сразу охамел». Я спросил маму: неужели это было? «Грязный бред, — ответила она. Придуманный дневник придуманного человека. Фальшивка». Разумеется, дневник не был весь высосан из пальца. Имелся в наличии я, имелась Иришка. Но я никогда не хамел от тех небольших денег, которые с некоторых пор стал регулярно зарабатывать и все отдавать маме. Иришка же состояла не только из золота, в ее состав входила и грубая порода, что получило нежданное подтверждение.
В дневник было вложено письмо без конверта. Освобожденные предательством хозяина квартиры от излишней деликатности, мы с мамой вместе прочли эпистолу, подписанную уже близким нам именем Иришки Дерен. Хорошо монтировалось письмо с золотыми грезами сентиментального обер-лейтенанта. Оно представляло из себя яростную брань по поводу каких-то наручных часов, которые Иришка дала отчиму заложить в ломбарде — в трудную для него или для них обоих минуту — и которые он забыл выкупить, а может, перезаложил в другую трудную минуту, короче говоря, не вернул ни в должный, ни в пролонгированный срок. Разгневанная дама грозила покарать отчима собственной дланью, десницей брата, после чего востребовать «украденную вещь» — именно так характеризовала она действия возлюбленного — через советский суд. Ненужное слово «советский» было привлечено для пущего запугивания человека, уже дважды пострадавшего от советского правосудия. Об аресте его в тридцать шестом году я говорил, а до этого он отсидел три года за своего брата, обвиненного в халатном отношении к государственному имуществу. Тот заведовал книжной лавкой, которую под его рассеянным присмотром действительно разворовали. Брат только что женился, у него болела нога — позже это приведет к ампутации, — и отчим принял его вину на себя. Сидел он легко, написал в тюрьме свою первую серьезную повесть, пользовался отпускными днями, но все же сидел. Не знаю, многие ли способны на такую жертву. — Этим и должно было кончиться, — сказала мать без тени торжества. — Он помешан на ломбарде. С тех пор как он появился в нашем доме, у нас заложено все, что принимают в заклад. Он заложил бы и нас с тобой, и самого себя, будь это возможно. Красивый финал романа. Интересно, успел ли он перед отъездом выкупить эти часы? А то они пропадут., Этот вопрос мне ужасно хотелось задать седой сгорбленной старухе, навестившей нас на даче лет через тридцать после набега домушников на квартиру отчима. Я тщетно пытался найти в ней отсвет той светозарности, солнечности, которыми наделял ее отчим в злополучном дневнике. Она отдыхала в соседнем санатории и услышала, что мы живем поблизости. Старенькая Иришка обедала у нас, пила чай, добродушно болтая с мамой о всякой житейской чепухе. Отчим был не сказать смущен, но как-то не нашел тона. Может, часы все-таки пропали, но при его беспечности в отношении к чужой собственности это не могло его особенно волновать. Я не хочу сказать, что он был нечист на руку, боже упаси, но не отдать вовремя или вовсе замотать долг, не вернуть книгу, аванс, какую-нибудь хозяйственную вещь было вполне в его духе. Он без спроса брал мои вещи, использовал их, иногда терял или портил, но не испытывал от этого ни малейшего дискомфорта. Он успел до своего побега загнать мою библиотеку, мол, книги — это первое, что пропадает во время войны. Я собрал — не без его активного участия — почти все изданное «Академией», включая, разумеется, моих любимых «Мушкетеров», и много других хороших книг. Как ни странно, мать, сочетавшая своеволие с щепетильностью, в таких делах шла на поводу у отчима. Быть может, присущий ей широкомасштабный эпатаж, не находя применения в суровой советской действительности, обернулся небрежением чужими вещами. Материальная бесцеремонность в сочетании с душевным изяществом и деликатностью делали для меня отчима — при всей нашей близости — фигурой загадочной. Я так и не разобрался в человеке, сквозь утонченную интеллигентность которого нет-нет да и прорывался босяк.
— Ох, дорогой ты наш человек! Святая душа! — послышался умиленный, плачущий голос Пети Богачева из прихожей.
Мы ринулись туда. Связной революции, подхлебывая носом, обнимал трясущимися руками бутылку «столичной» водки.
— Он еще и алкоголик? — сказала мать.
— А ты этого раньше не знала? — удивился я.
— Я не о Пете, — раздраженно сказала мать. — О нашем отшельнике.
— Бутылка непочатая.
— Отдай! Разобьешь! — Катя попыталась завладеть бутылкой.
— Цыть! — гаркнул Петя, и мы поняли, каким он был в дни революции: глаза сверкали из-под насупленных бровей, желваки играли на резко обозначившихся скулах, цыплячья грудь по-соколиному взбугрилась — сейчас Петя Маленький ринется в свой последний решительный бой.
И Катя оробела.
— Ты чего взъерепенился? Просто помочь хотела.
— Нечего мне помогать. Я тяжельше носил, не ронял. Неужто бутылку не удержу?
— У него, когда волнуется, руки дрожат, — пояснила нам Катя.
— Болтай, да знай меру! Когда это у Пети Маленького дрогнула рука?
Катя не ответила. Ее блекло-голубые глаза напряглись, нежданно ловким, кошачьим прыжком она скакнула в угол и вытащила из-за помойного ведра темную бутылку с этикеткой «Мадера», в которой что-то плескалось. Не раздумывая, она всосалась в горлышко.
— Осторожнее, — сказала мама, — не отравитесь.
— Ты тут не одна, — жестко напомнил связной, успевший опустить «столичную» в карман своей тужурки.
— Не поймешь, — сказала Катя, отрываясь от бутылки. — То ли вино, то ли пиво, то ли моча.
— Что ты несешь? Зачем ему в бутылку мочиться? Петя Маленький забрал у нее бутылку, обтер горлышко рукавом и сделал хороший глоток.
— Нормалек, — сказал он, но в голосе не было уверенности. Он рыгнул, пожевал губами, что-то соображая, и твердо заключил: — Градус, во всяком случае, есть.
— Дай-ка на глоточек, — попросила Катя.
Он отдал жене бутылку и с каким-то сомнамбулическим видом шагнул к стенному шкафчику над крошечной, в одну конфорку газовой плиткой, распахнул дверцы и достал липкую бутылку с остатками вкусного ликера «Какао-шуа».
— Господи! — сказала мама и прошла в комнату.
Я последовал за ней.
Мама закурила, села на тахту, но сразу пересела в кресло у письменного стола. На нем красовался «ундервуд» без футляра, от каретки тянулась веревка, спускавшаяся за край стола. Я потянул за нее и почувствовал тяжесть. Оказалось, на веревке висели подкова и половинка кирпича.
— Зачем это? — удивился я.
— Для тяги, — пояснила мама. — Я помню, он говорил в прошлом году, что лопнула пружина.
Вошли торжествующие Петя и Катя, они обнаружили в аптечке полпузырька медицинского спирта.
— Мне что-то надоело, — сказала мама. — Отбирай книги, и пойдем.
Катя шутливо попросила разрешения «пошукать по сусекам», а я стал нагружать чемодан разрозненными томами брокгаузовского словаря и другими приглянувшимися книгами: помню, там было что-то Розанова, «Замогильные записки» Печерина и несколько книг о Французской революции и Наполеоне эта эпоха особенно интересовала отчима. Он был прав — война не щадит библиотеки.
Общим советом решили забрать весьма скромную кухонную утварь, две фарфоровые чашки с блюдцами, две тарелки, вилки, ножи, штопор, банку с какао, черную настольную лампу, пишущую машинку, освободив ее от кирпича и подковы. Катя обнаружила какой-то подозрительный ситцевый халатик, который мама разрешила ей взять. Пете Маленькому достались шлепанцы, брючный ремень и пиджак с кожаными латками на локтях. Петя нашел на окне за шторой какой-то странный каменный сосуд — не то старинная бутыль, не то ваза. Он стал встряхивать его, прикладывать к уху в надежде услышать заветный бульк. Но тут мама вспомнила, что это урна с прахом мачехи отчима, умершей пятнадцать лет назад. У отчима все как-то не доходили руки, чтобы предать земле дорогой прах. Разочарование связного несколько компенсировали бычки в томате, извлеченные Катей из залавка. При такой закуси незачем было откладывать дело в долгий ящик, и мы прикончили «столичную» на месте. Затем при всеобщем согласии Петя выпил медицинский спирт, разбавив его в стаканчике для бритья, а мы разлили по чашкам «Какао-