показалось, очень далеко, отворил дверь и сразу узнал ту сводчатую комнату, которая изображена на известной репинской картине «Толстой за работой».

– Очень рад с вами познакомиться... – услышал я старческий голос и – оторопел совершенно: я ждал встретить что-то огромное, необыкновенное, и вдруг сухенький, сгорбленный, весь седой старичок с беззубым шамкающим ртом.

Чрез несколько минут, однако, я пришел в себя, хотя какая-то напряженность во мне и осталась в этот вечер. Да и потом известную связанность я все же всегда чувствовал. Этот первый вечер в Ясной я был взволнован чрезвычайно, и потому многое из того, что слышал там, сейчас же и забыл.

Я спросил его, как он себя после болезни чувствует.

– Вот сегодня на прогулке чувствую вдруг, что мне что-то нехорошо, что сердце как будто останавливается... – шамкая, тихо говорил он. – Это у меня теперь часто бывает. Присел на повалившуюся березу, сижу, – вот-вот она, думаю, смерть... И сперва стало жутко, а потом я почувствовал себя хорошо и легко. Но это была не смерть, а только предупреждение. Смерти я не зову, но и не бегу от нее: христианин не может и не должен бояться ее – для него это только переход от временного к вечному...

Я спросил его, что он пишет. Он отвечал: только что закончил небольшую статью о положении рабочего народа.

– Я стараюсь показать в ней, что рабочий, борясь против капиталиста и ненавидя его, сам, в сущности, в душе, такой же капиталист: он готов перебить кусок хлеба у товарища, готов раздавить его, стать над ним... Представится ему случай, и он очень охотно станет таким же, как и капиталист, которого он ненавидит. Для того, чтобы рабочим избавиться от зла, нужно, чтобы они воспитали в себе другого человека, христианина...

Во время нашего разговора лакей подал Толстому вечернюю почту, целую пачку писем со всех концов света. Было и несколько заграничных газет с черными пятнами статей, замазанных цензурой.

Толстой усмехнулся.

– Как замазали! Боятся должно быть, чтобы я не испортился...

– А вот это от одного врача, профессора... – сказал Толстой со своей тонкой улыбкой. – Он убеждает меня, что бессмертие это вздор и что наша душа это, в конце концов, только химическая формула Н20 или как это там? Он советует мне, чтобы поправиться, есть устриц, цыплят, пить мадеру... Вкусные вещи...

Уезжая поздно вечером, я получил от Толстого письмо к итальянскому журналисту Пьетро Мадзини, который спрашивал мнения Толстого о франко-русском союзе. Русской почте особенно тогда доверять было нельзя, – а я как раз ехал за границу. Письмо это выдержано до такой степени в толстовских тонах, так для автора его характерно, что нельзя не привести его тут целиком.

Он писал:

«Мой ответ на ваш первый вопрос, о том, что думает русский народ о франко-русском союзе, следующий: русский народ, настоящий народ, не имеет ни малейшего понятия о существовании этого союза, но если бы даже он знал об этом союзе, я уверен, что, так как все народы для него совершенно одинаковы, то его здравый смысл, а также его чувство человечности ему указали бы, что этот исключительный союз с одним народом предпочтительно пред всяким другим не может иметь другой цели, как ту, чтобы вовлечь его во вражду, а, быть может, и в войны с другими народами, и потому союз этот был бы ему в высшей степени неприятен.

На вопрос: разделяет ли русский народ восторги французского народа, я думаю, что могу ответить, что не только русский народ не разделяет этого восторга (если он и существует на самом деле, в чем я очень сомневаюсь), но если бы народ знал обо всем, что делается и говорится во Франции по поводу этого союза, то он испытал бы скорее чувство недоверия и антипатии к тому народу, который без всякого разумного основания начинает вдруг проявлять к нему внезапную и исключительную любовь.

Относительно третьего вопроса: каково значение этого союза для цивилизации вообще, – я думаю, что вправе предположить, что так как союз этот не может иметь другой цели, кроме войны или угрозы войной, направленый против других народов, то он не может не быть зловредным. Что касается до значения этого союза для обеих составляющих его национальностей, то ясно, как в прошлом, так и в будущем он был положительным злом для обоих народов. Французское правительство, пресса и вся та часть французского общества, которая восхваляет этот союз, уже пошли и будут принуждены пойти на еще большие уступки и компромиссы против традиций свободного и гуманного народа для того, чтобы представиться – или на самом деле быть – согласными в намерениях и чувствах с правительством наиболее деспотичным, отсталым и жестоким во всей Европе. И это было и будет иметь, если он продолжится, влияние еще более пагубное. Со времени этого злополучного союза русское правительство, некогда стыдившееся мнения Европы и считавшееся с ним, теперь уже более не заботится о нем, и, чувствуя за собой поддержку этой странной дружбы со стороны нации, считающейся наиболее цивилизованной в мире, становится с каждым днем все более и более реакционным, деспотичным и жестоким. Так что этот дикий и несчастный союз не может иметь, по моему мнению, другого влияния, кроме самого отрицательного, на благосостояние обоих народов, так же и на цивилизацию вообще».

Конечно, если бы на границе русские жандармы обнаружили у меня это письмо, то солнечной Сицилии на этот раз мне видеть бы не пришлось, но, на мое счастье, все сошло благополучно, и из Константинополя я отправил это письмо по назначению, и скоро в европейской печати поднялся большой шум; свободно выраженное мнение великого Толстого взбудоражило всех, но, конечно, никакого влияния на ход событий не оказало.

Приехав в Сицилию, я с великим трепетом отправил Толстому свое первое письмо. Я рассказывал в нем о никогда не кончающейся борьбе между добром и злом, которая происходит в моей душе, просил его совета и говорил ему о своей давней, еще со школьной скамьи, любви к нему. А в память моего посещения Ясной я просил его выслать мне его портрет с надписью.

Прошло довольно долгое время. Помню, сидел я раз за завтраком в Hotel de France в Палермо, и вдруг лакей подает мне заказное письмо. Раскрываю и глазам своим не верю: письмо от Толстого! Ничего от волнения не понимая, читаю: «не унывайте, сначала и опять сначала...».

Я не могу теперь и описать того глубочайшего волнения, которое охватило меня. С моей души, как мне тогда казалось, разом спали все оковы, и я решил немедленно начинать «сначала и опять сначала», и поэтому тотчас же после завтрака, позвав к себе в комнату прислуживавшего мне лакея, я, чтобы ознаменовать окончательный разрыв свой с моей прежней греховной жизнью и начало жизни совершенно новой, подарил ему свой чудесный фрак, сооруженный трудами мистера Waddington. На что был мне фрак в моей новой жизни...

Надо было видеть изумление моего Пеппино при этом моем жесте! Надо было видеть, какими круглыми глазами провожала меня вся прислуга, когда я проходил мимо куда-нибудь! На долгое время странный signore russo стал в отеле какою-то притчей во языцех. Но signore russo не унывал: сначала и опять сначала!

... С этого времени начинается толстовский период моей жизни. Постепенно совершенствуя себя по его заветам, я все больше и больше упрощал свою жизнь. Все, что я имел, я отдавал на просвещение народа и на помощь ему в его бедах. Сказать, что я только играл, что я относился к делу легкомысленно, я, по совести, не могу: я был верен этим идеалам более десяти лет. Я купил себе немного земли на берегу Черного моря, на Кавказе, садил, сеял, копал, поливал, возил навоз, словом, делал всю черную работу сам, а отдыхая от трудов земледельческих, писал, и переводил, и издавал всякие книги по религиозно- философским вопросам, подвергался обыскам, был судим за свои писания – все, как полагается. А потом, после страшного удара, который нанесла мне смерть, отняв мою любимую дочь, начался страшный духовный кризис, и я потихоньку ушел от этих идеалов: они во всяком случае не дали мне того «спокойного и радостного отношения к жизни и смерти», которое обещал мне мой учитель. Наоборот, все эти десять лет были годами напряжения, тяжелой борьбы, а иногда и просто какою-то непонятной Голгофой. А в минуту тяжкого испытания они не дали мне силы...

Это чувствовал иногда и сам Толстой. Так, в 1898 г. у него в дневнике есть такая запись: «Моя интимная жизнь по-прежнему. Как я и предвидел, мое новое понимание жизни в Боге для усовершенствования любви притупилось и ослабело. В тот момент, когда я имел в нем наибольшую нужду, оно оказалось недостаточным или точнее, не столь надежным, как я ожидал. Все это для меня оказалось не какою-то „скалою веков“, а лишь новым островом Робинзона, на котором я временно спасался от горечи

Вы читаете Душа Толстого
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×