точно она все время прислушивалась к чему-то смутному, далекому, точно ждала она из безвестных далей какой-то необыкновенной вести.

— Евгений Иванович, видимо, из приемлющих… — сказала Анна Степановна, думая, что этим книжным термином она вполне определяет гостя.

— То есть — что приемлющий? — спросила Ирина Алексеевна, и темные звезды ее глаз скользнули в сумраке по склоненной фигуре Евгения Ивановича.

— Жизнь приемлющий… Всю, во всем ее объеме… — объяснила Анна Степановна, поглаживая рукой по пачке газет.

— Ах, вот что!.. — опять неопределенно отозвалась девушка. — В наше время таких людей, во всяком случае, немного…

Его повлекло к ней, и ему захотелось сказать ей что-нибудь задушевное. И неловко было говорить так сразу незнакомой, и хотелось сказать.

— Под новым термином этим у нас принято подразумевать что-то особенное… — сказал он. — А между тем он обозначает только самое естественное, самое нормальное, самое обычное отношение к миру и жизни. Приемлют жизнь и мир просто и без фасонов и зяблик, и комар, и миллионы людей, а будто бы не приемлют ее только очень немногие… читатели…

И он сам улыбнулся неожиданно выскочившему у него определению неприемлющих. Сергей Федорович громко рассмеялся.

— Получи и распишись, Анюта… Это в твой огород…

— Зачем непременно — в огород? — с некоторым неудовольствием возразил Евгений Иванович. — Я говорю просто. Для меня жизнь — это… ковер, который вышивает великий Артист. И в ковре этом неизбежно есть и черное пятно горя, и серое — тоски, и красное — гнева и мести, и зеленое — молодой надежды, и голубое — грез… А целое — поэма, непостижимая в своих целях, но прекрасная…

— А если сам ты попадешь в черное в этом твоем ковре?

— Что же делать? Я только один стежок… — тихо сумеречным, теплым голосом сказал Евгений Иванович. — Да, впрочем, так и не бывает: всякая жизнь многоцветна. И в моей жизни есть и черное, и красное, и золотое, и лазурное… И когда придет черный стежок, перетерпи. А потом придет и радость…

— Это для меня ново… — проговорила тихо Ирина Алексеевна. — По крайней мере, в такой форме…

— Это только так кажется… — сказал Евгений Иванович. — Это философия лягушки, зяблика, комара, моя и ваша… Мы только не хотим высказать все это прямыми и простыми словами…

— Сергей Федорыч, вас что-то мужики требовают… — сказала, появляясь в темных дверях, маленькая, худенькая и степенная Домна, бывшая в доме не столько кухаркой, сколько полноправной экономкой, так как Анна Степановна вся ушла в чтение газет и письма к своим многочисленным знакомым.

— В чем там дело?

— Не знаю… Насчет покосов, што ли…

— Иду… — сказал Сергей Федорович, вставая. — О-хо-хо-хо… А вы тут философствуйте насчет черного, И золотого, и лазурного…

— Чай прикажете собирать, барыня? — спросила Домна.

— Пусть Катя собирает… В саду под липками, Домнушка…

Совсем смерклось. Потухли далекие кресты, потемнели краски.

Внизу, под обрывом в лугах, били перепела, и зарница робко вздрагивала за черными деревьями. Где-то далеко песню кто-то затянул унылую. Звезды зажигались одна за другой. И то, что днем среди суеты было спрятано глубоко в душе, теперь просилось наружу — хотелось говорить тепло и задушевно…

Приход Сергея Федоровича несколько нарушил это настроение.

— А крепко мужички нос подымать стали… — задумчиво сказал он, садясь. — Что-то будет? Эта последняя дурацкая мобилизация в самый покос подняла на дыбы всех…

— Да ведь ее отменили… — сказал Евгений Иванович.

— Отменить-то отменили, но раздражение-то осталось… — сказал Сергей Федорович. — Сами своей глупости испугались… И говорят, твой Киря, матросик, здорово тут разрабатывает… — обратился он к жене.

— После войны революции нам не миновать… — сказала тихо Ирина Алексеевна.

— Вероятно… — пожал плечами Сергей Федорович.

— Было бы странно, если бы уроки войны прошли бесследно… — заметил Евгений Иванович.

— Да. Поэтому если она будет, то жестокая… — сказала девушка. — Может быть, мы проделаем все, что проделали французы сто лет назад, а может быть, и хуже…

— Может быть, и хуже… — согласился Евгений Иванович.

— И гильотина будет у вас… только пятном в ковре Артиста?

— А куда же вы ее денете? Конечно…

— А если вы сами попадете в число тех, которые… войдут на эшафот только потому, что у них нет на руках мозолей, что они не кричат на перекрестках улиц о несбыточном, что говорят они эти странные речи о ковре? Утешит вас тогда ваша философия?

— Не знаю… — отвечал Евгений Иванович. — Она и теперь иногда в трудные минуты отсутствует. Все зависит от момента, от тысячи причин. И теперь очень часто бывает: встретишься в жизни с тяжелым явлением каким-нибудь, с неприятным человеком и сердишься, и раздражаешься, и бунтуешь. А как только вспомнишь, что это только очередной стежок, неизбежная часть прекрасного целого, так и смиряешься. Без ночи нет дня, а для того, чтобы красота была видна, надо, чтобы она была не везде…

— Нужно безобразие? — подсказала Анна Степановна.

— Нет. Безобразия, кажется, нет совсем, а есть только места, где красота еще не проявилась… — сказал Евгений Иванович осторожно: это было из цикла его новых мыслей так же, как и теория ковра. — И даже не так: где я не замечаю еще красоты… Мой сосед уже замечает, а я еще нет. И надо в минуты этих сереньких или черных стежков не бунтовать, что бесполезно, а ждать, как… лягушка: вы нечаянно отдавили ей ногу, она вся скорчилась от страшной боли и залезла под корень, и сидит, замерла, ждет, пока эта боль пройдет, нога срастется, и ей можно будет снова вылезть на свет Божий. И в свое время она вылезет из норки, и нырнет в прохладный пруд, где цветет золотая кувшинка, и сядет на нагретый солнцем камень и будет с удовольствием квакать…

— Что это? Стоицизм? Эпикурейство?{163} Или какая-то новая, лягушачья философия? — засмеялась Анна Степановна и снова с удовольствием погладила свои газеты.

— Опять повторяю: ничего нового тут нет… — отозвался Евгений Иванович. — Это то, на чем стоит вся жизнь. Тяжело — терпи, пришла радость — радуйся. Другого нам ничего ведь и не оставлено. Может быть, это как раз то, о чем сказано в Евангелии так, как будто наивно, но хорошо: о лилиях полей и птицах небесных… И у Толстого местами это проступает очень явно…

— Вот никогда не ожидал, что ты доедешь до толстовства! — сказал, дымя, Сергей Федорович, который не любил этих умственных разговоров, но считал необходимым поддержать их, раз это было уж неизбежно.

Евгений Иванович даже сморщился весь.

— Это не имеет с толстовством решительно ничего общего… — сказал он холоднее. — Толстовство — это доктрина, желание учительствовать, поправлять. Если и есть тут Толстой, то ранний, у которого Оленин землю от восторга пред жизнью целовал, у которого Наташе лунной ночью летать хотелось…{164}

— Чай готов, барыня… — сказала из дверей Катя, кругленькая девица с задорно приподнятым носиком пуговкой.

— А фонарь поставила?

— Поставила, барыня…

— Идемте, господа… — сказала хозяйка, вставая, и, не оставляя своих газет, пошла по лестнице в сад. — Там потолкуем… А вы, Катя, — обратилась она к горничной, которую всегда смущало это торжественное вы, — принесите что-нибудь поесть Евгению Ивановичу: он не обедал…

Вы читаете Распутин
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×