огромным удовольствием расчищал в парке снег и пилил дрова, совсем не смущаясь теми ротозеями, которые часами простаивали за чугунной решеткой парка, глядя, как работает
В глубине души его происходил теперь тихий и сложный процесс, который он совершенно не сознавал, которого он по простоте своей не мог бы определить даже и приблизительно, но который тем не менее был простой натуре его чрезвычайно приятен: он, недавно могучий царь, теперь только, к пятидесяти годам своей жизни, начал видеть — временами, точно просветами — настоящую, а не поддельную жизнь, настоящих живых людей, а не тех, то серых, то залитых золотом кукол, которые то деревянно отвечали ему: «Так точно, ваше императорское величество», — то подобострастно смотрели на него жадными глазами, выжидая только удобного случая, чтобы чего-нибудь у него выпросить. Теперь он уже не мог никому ничего дать, и, мало того, теперь быть с ним в человеческих отношениях было не только невыгодно, но даже и опасно: офицера Коцебу за человечное отношение к царской семье Керенский приказал посадить на долгое время в тюрьму. И потому теперь царь стал просто человеком, и люди стали для него просто людьми…
И часто теперь он с удовольствием мечтал о том, как было бы хорошо, если бы этот первый, острый период революции прошел поскорее, и он мог бы тогда с семьей поселиться где-нибудь в России и жить частным человеком этой вот простой, настоящей, интересной жизнью, со всеми заодно, жизнью, в которой не было бы ни дворцовой лжи, ни интриг, ни жадности, а особенно не было бы этих тяжелых неразрешимых государственных задач, в которых он ничего не понимал и которые так угнетали его тою ужасной ответственностью, какая с ними была связана. Иногда вспоминалась ему кровь революции, ее преступления, ее опасности, но он отгонял эти мысли от себя: разве он чем виноват перед народом? Он старался как лучше, но если не вышло, значит, такова судьба. И какое, в сущности, было это несчастье родиться царем… — не раз думал он, засыпая.
Царица, больная, страстная, неуравновешенная, тяжелее переживала резкую перемену в своей судьбе. Когда впервые явился к ней великий князь Павел Александрович, бледный, взволнованный, больной, и сообщил ей, что государь в Пскове на ходу подписал отречение, она долго отказывалась этому верить: это невозможно!.. Это не входило в ее голову… И, наконец, поняла.
— Так значит, отныне я уже только сестра милосердия… — задумчиво проговорила она, глядя перед собой своими красивыми остановившимися глазами.
Но тотчас же ее обычная энергия воскресла: все это можно еще поправить — только бы Ники был тут! И с раннего утра она по разным направлениям послала ему ряд срочных телеграмм, но курьер вернулся с телеграммами обратно: почтовый чиновник, вчерашний раб, узнавший за ночь, что
И вдруг немножко сонная жизнь умирающего дворца разом всколыхнулась до самого дна: на великолепном английском автомобиле царя с блестящей свитой во дворец прибыл А. Ф. Керенский. Маленький, бритый, с подвижным лицом, он был теперь почему-то одет в английскую военную форму, сшитую, конечно, у самого лучшего портного, а на ногах были сапоги из дорогой желтой кожи с серебряными шпорами.
Все подобострастно засуетилось: новоявленные граждане свободнейшей в мире республики торопились заявить знаки подданничества одному из вождей ее. И с удовольствием слушая серебристый и новый для него звон шпор, Александр Федорович прошел всеми залами дворца и, осмотрев караул, уверенно крикнул солдатам:
— Следите зорко, товарищи! Республика доверяет вам… Солдаты были смущены. На языке у них вертелось привычное: «Рады стараться, ваше го-го-го-го…» — но они не знали, полагается ли это по новому праву или не полагается. И они неловко косили глазами по сторонам. А Александр Федорович уверенно обернулся к старому, всегда спокойному графу Бенкендорфу, который в числе немногих не покинул царя, и сказал ему повелительно:
— Скажите полковнику Романову, что я здесь и желаю его видеть…
Сдержав улыбку, граф доложил царю, и тот попросил Керенского войти.
Александр Федорович очень уверенно вошел в царский кабинет, первый протянул государю руку и сделал Бенкендорфу знак удалиться. Тот не обратил на это никакого внимания и посмотрел на царя.
— Оставьте меня с Александром Федоровичем наедине… — спокойно сказал царь, и когда Бенкендорф вышел, он жестом пригласил гостя сесть и подвинул ему папиросы.
— Мерси… Благодарю… — проговорил Александр Федорович и, уверенно закурив, спросил: — Не имеете ли вы, полковник, каких пожеланий, которые я мог бы передать Временному правительству?
— Единственное мое желание — это остаться в России и жить частным человеком… — сказал царь.
Александр Федорович наклонением головы показал, что он понимает и ценит такое желание и что со своей стороны он, пожалуй, ничего против не имеет.
— А вы знаете, полковник, мне удалось-таки провести закон об отмене смертной казни, из-за которого мы столько воевали с вашим правительством… — сказал он. — Это было очень нелегко, но это было нужно — хотя бы из-за вас только…
— То есть как — из-за меня? — удивился царь.
— Ну… — несколько смешался Александр Федорович. — Вы же знаете, что не всегда революции кончаются для монархов благополучно…
— Если вы сделали это только из-за меня, то это все же большая ошибка… — тихо проговорил царь, поняв. — Отмена смертной казни теперь окончательно уничтожит дисциплину в армии. Я скорее готов отдать свою жизнь в жертву, чем знать, что из-за меня будет нанесен непоправимый ущерб России…
Александр Федорович с немым удивлением посмотрел на царя: он не знал, говорит ли тот серьезно или только рисуется.
Чрез несколько минут царь позвонил камердинера и приказал ему позвать графа Бенкендорфа.
— Александр Федорович хочет видеть императрицу, — сказал он графу, когда тот вошел. — Не будете ли вы любезны проводить его?
— Пусть войдет, если уж чаша эта не может миновать меня… — принимая покорный вид, отвечала гордая царица, когда граф доложил ей о Керенском. — Делать нечего…