человечества… Как же могу я удерживать своего сына от участия в таком важном, в таком великом деле? Это было бы просто некрасиво… И я знаю тебя и знаю, что если мой мальчик взялся за дело, он честно доведет его до конца…
— Спасибо, папа… В этом ты можешь не сомневаться… — сказал, чуть зарумянившись, Коля. — Но… но мне показалось, что ты очень не одобряешь моего решения идти простым солдатом…
— Не скрою от тебя, Коля, это мне не совсем нравится… — сказал князь. — И прежде всего по соображениям чисто практическим. Во-первых, ты несколько слаб здоровьем, и брать на себя излишнюю тяжесть просто
Обе княжны, переглянувшись, согласно кивнули головами.
— Я очень прошу тебя, папа, позволить мне идти тут своей дорогой… — опять чуть зарумянившись, сказал Коля. — Я боюсь, что я… не сумею ясно высказать тебе мотивов своих, но… но… Защита родины — да, конечно, это должно быть на первом месте… конечно, я вполне разделяю твой взгляд на эту войну, как на средство освободить Европу от тяжелых остатков уже мертвого феодализма… но в этом святом деле я хочу быть заодно со всем русским народом… который, ты знаешь, я люблю… и я не хочу никаких привилегий… я хочу равного участия в… страдании, — горячо покраснев, проговорил он и, усмехнувшись, прибавил: — Я, конечно, не буду противиться производству в офицеры, но я хочу… чтобы это прежде всего было… заработано там… в боях… И я прошу тебя очень: дай сделать мне так, как я хочу…
— Согласен, согласен… — сказал князь. — Не я ли первый учил тебя уважать мнение других людей, мальчик? Ты хочешь так? Прекрасно: да будет так! Это не очень практично, но… но все же я очень понимаю, очень ценю твое решение и буду своим сыном гордиться… Но, друг мой, помни: тяжкая вещь война! Что на большое дело ты в нужную минуту будешь способен, я знаю это, но помни: самое трудное — это дело маленькое, незаметное… И, может быть, не раз и не два, а сто раз тебе будет страшно тяжело… может быть, будут минуты упадка духа, малодушия, раскаяния в своем поступке, так вот, милый, когда такие минуты придут, вспомни о своем прадеде… —
Коля быстро встал.
— Кроме него, в минуту слабости у меня есть и еще одна поддержка… — дрожащими губами сказал он, и глаза его засияли напряженным светом. — Это — воспоминание о моем отце… о моем честном и благородном отце…
И движимые одним чувством, они устремились один к другому и крепко обнялись. И князь, не скрывая, вытер проступившие на глазах слезы.
— Благословлю я тебя уже при самых проводах, милый мальчик мой… — сказал он. — А теперь… — он пробежал глазами по полкам ближайшего шкапа, — теперь мне хочется подарить тебе кое-что… Вот, возьми это с собой… — сказал он, вынув из шкапа и подавая сыну четыре томика «Войны и мира». — И читай там: это будет очень подкреплять тебя… Вот. А теперь давайте займемся хозяйственной стороной дела: надо приготовить деньги, необходимые вещи…
— Милый папа, денег я возьму с собой ровно столько, сколько берут запасные, пять, десять рублей… — сказал твердо Коля. — Я не хочу ничем отличаться от них… И точно так же со всяким снаряжением… Вот эти четыре книжечки будут единственной разницей между мной и ими, и ты не можешь не согласиться, что и это уже огромный плюс в мою пользу против них. Да, впрочем, и некогда снаряжаться особенно: маршевые роты уходят от нас послезавтра, и вот тут мне, пожалуй, понадобится твоя протекция, чтобы мне не оставаться до следующего эшелона, а уйти уже с этим…
В передней раздался звонок. Младшая княжна вышла в коридор — прислуга ушла за покупками — и, вернувшись, подала отцу пакет из редакции «Окшинского голоса». Князь тотчас же вскрыл его: там были невероятно тяжелые — и потому совершенно нецензурные — подробности о страшном разгроме самсоновской армии под Зольдау.{129} Наскоро пробежав сообщение, князь с потемневшим лицом спрятал его в карман и проговорил спокойно:
— Смотри не забудь, Маша, отдать Афанасию корректуры…
И в большом полутемном кабинете, освещенном портретом прекрасной женщины, под благодушным взглядом старого декабриста возобновился разговор о предстоящем отъезде Коли на фронт…
III
ДОН КИХОТ САМАРСКИЙ
Огромный сектантский мир волновался под ударами войны глубоко и напряженно. Для тысяч и тысяч этих людей, не удовлетворявшихся рамками старой, для них душной жизни и всем напряжением души искавших выхода из этого царства Зверя, как говорили они, война вдруг явилась страшным оселком для испытания силы, искренности и чистоты их веры. Все они исповедовали или, по крайней мере, старались исповедовать заповедь Христа о любви к врагам и никак не признавали войны, но старые магические слова:
В числе покорившихся был и Кузьма, зять старого Никиты, смышленый мужик с горячим нетерпеливым сердцем. И когда провожали его семейные и братья по вере в Самару, он плакал тяжелыми слезами и все повторял:
— Иду… Знаю, что грех великий, но страшусь… Ну только знайте все, братья, что чрез меня ни одна ерманка плакать не будет… С виду покорюсь им, а разбойного дела их делать не буду никак…
Но, сделав этот решительный шаг, то есть примирившись с необходимостью служить, Кузьма этим, однако, не прекратил в себе тяжелой душевной борьбы: голос совести упрекал его и днем и ночью, он ничего не ел, не спал и ходил по шумным вонючим казармам туда и сюда, ослабевший, с большими горящими глазами, а по ночам тяжело плакал.
Была учебная стрельба. Задумчиво опираясь на винтовку, Кузьма дожидался своей очереди. Его некрасивое лицо с большим утиным носом, маленькими глазками и короткой, густой, похожей на войлок бородой было бледно и осунулось. Под треск залпов и жадноторопливую пальбу пачками в нем шла прежняя мучительная борьба. Вчера при проверке знаний по
— Ну, что бы ты сделал, если бы ты стоял на карауле у тюрьмы и увидел бы, что из тюрьмы убегает арестант? — авторитетно спросил его молодцеватый старший унтерцер.
Кузьма поднял на него свои горящие глаза и после минутного колебания отвечал:
— Я сказал бы: беги, брат, поскорее от этого проклятого места… Только поскорее!
Это было так неожиданно, так нелепо, что все вокруг разразились хохотом: хохотали солдаты, молодые и запасные, хохотало всякое начальство, тонким язвительным смехом хохотали штыки, хохотали массивные, засаленные, покрытые сплошь всякими похабными надписями стены казармы.
— Здорово! Хороший из тебя солдат будет… — хохоча, повторяло начальство. — Ну а ты, Карпов, что бы сделал? Может, еще махорочки на дорожку дал бы?
Нет, Карпов окликнул бы арестанта, как полагается, три раза, а потом застрелил бы его…
— Молодчина!
Кузьму оставили в покое — мало ли какие чудаки на свете есть… — но до самого вечера его шутка ходила по казармам, возбуждая всеобщее веселье. А вокруг все рокотали барабаны, слышались пошлые