Ксенофонтовна просипела:
— Это тепло обманчивое, не застудили бы мальчонку.
— Его как зовут? — спросила Ира.
— Максимом, — у Елизаветы Михайловны задергался подбородок.
— Ой, — воскликнула малявочка, — а мы с Толином тоже Максимкой хотели назвать. И назвали бы обязательно — самое хорошее имя!
О Юльке словно забыли. Ее ни о чем не спрашивали, ни на что не подбивали, не задевали, и Елизавета Михайловна почти физически ощущала, как благодарное тепло к женщинам проникает в нее.
— Соскучились по внучку? — опять спросил кто-то.
И вдруг она почувствовала острое желание рассказать им о себе, о сыне, о невестке, о внуке — обо всем, к чему даже мысленно не хотела никого подпускать. Она не отдавала себе отчета, что была причина, отчего хотелось рассказать сейчас же, пока эта Юлька лежит в своем углу.
— Ой, очень, — все еще подавленно сказала она, — Максим для меня все: и луна, и солнышко, и звезды. А ведь если бы не я, не знаю, что и было бы. — Она вздохнула, оглядывая всех.
Сначала хотела сказать в двух словах. Но приступила — и полезли подробности, вспомнились мелочи, даже кое-что уточнялось для самой себя; удивившись, она продолжала увереннее, громче, свободнее, словно перед аудиторией, которой обязана что-то доказать и объяснить.
Впрочем, она уже не знала, что произносила вслух, а что проносилось в памяти. И реплику Юльки слышала сквозь туман ощущений, а потом, кажется, ее уже и не прерывал никто.
…В десятом классе мой Митька влюбился в девочку из класса. Знаете, как бывает: учился, учился вместе — и вдруг открыл. Я так и говорила: подошла пора, пришло время влюбиться, а ты в эту минуту увидал ее: была бы другая рядом — в другую влюбился бы. Подозреваю только, что это она его выбрала, и, может быть, давно. Он всегда ничего был мальчишка: высокий, кудрявый, только худющий, но вообще-то сильный — рельсу поднять мог, на физкультуре выжимал, что полагается, и дома занимался — эспандер, гантели, в кроссах и эстафетах первенство брал, заметный мальчишка. А судил обо всем, как все они теперь судят, архисовременно, над нами, родителями, подтрунивал. Как-то неприятности на работе случились, извелась я, добиваясь справедливости, получила выговор, заболела, но не сдавалась. Он и говорит: «Что, мать, счастье трудных дорог?» Понимаете? Вот такой. «Зачем, говорит, жениться, когда сейчас и так все доступно». Девчонки, конечно, телефон обрывали: он то с одной, то с другой в кинишко сбегает, у нас собирались, куролесили с гитарами и свечами, но серьезно ни к кому не относился, я еще боялась — избалуется парень. Мы дружили, как мне казалось. Поужинаем, бывало, и еще час просидим за столом, проболтаем, книжки, кино обсуждали, мои и его дела — все старался на меня влиять, чтобы мать у него, чего доброго, не отстала от современности, а я — на него, чтобы сын, чего доброго, не вырос циником и подлецом. Да заодно — чтобы ловкой какой на крючок не попался.
И тут появляется на горизонте Лена одна. Мальчишистая, грубоватая, властная. Мальчишки считали ее, как они говорят, своей в доску и уважали. А уважают мальчишки — значит есть за что. Думаю, подкатывались к ней, да с тем и откатывались. А может, наоборот как-то — кто их разберет. Но так и говорили: «Ленка — хороший парень». И я спокойна была. Не по фильмам и книжкам жизнь она знала, была в ней некая доля мудрости. Обстановка в доме грубейшая. Отец — шофером на самосвале, запивал крепко, братья на трубном у нас, тоже дебоширы порядочные, мать придет на родительское собрание, начнет руками махать — люди глаза прячут. И в такой семье выросла рассудительная, грубоватая, правда, но умная, смешливая и очень прямая девочка. Вообще, забавная, своеобычная, и тем мне нравилась. Но это вообще. Однако смотрю, телок мой храбрый слюни распускает. Велела я слюни подобрать и на что-то другое переключаться — вы понимаете, как я могла к ней относиться.
(Кажется, тут-то Юлька и вставила: «Еще бы, куда вам такую, когда папочка — главный инженер, мама — лекции читает!»)
Она ходила к нам. Веселая, разбитная, и, может, мне уже стало казаться — бесцеремонная: придет — сумочку ему на кровать бросит или косынку, стакан сама из серванта возьмет, на ковре устроится телевизор смотреть. «Стоит мигнуть, дескать, и буду хозяйкой в этом доме». И это мне не нравилось, и я не могла уже быть с ней запросто: разговариваю вроде дружелюбно, а внутри все напряжено. Но, думаю, не дурак же, опомнится.
Стали в институт поступать, волнений тьма. Она тоже поступила, в геодезический, туда проще было. И вот уже в разных институтах учатся, а не перестает к нам ходить. То с компанией, с товарищами — друзья детства! — провожаются, бесятся, дурака валяют, а потом одна повадилась. Дальше — больше. Закроются у него в комнате, стихнут, а меня так и носит. Или приду с работы, а она у него. И не знаю, был в институте, не был ли. Выйдет, оденется и уйдет — не увижу как. Тогда я оказала Митьке, чтобы гулять гулял, но с матерью тоже считался бы. Серьезный произошел разговор.
И перестала ходить. Спрашиваю, что с Леной, поссорились? Вертится, отнекивается. Ну, думаю, покончили — и ладно.
А тут стали у меня в доме вещи исчезать: то простыни не досчитаюсь, то полотенца, то платок шерстяной куда-то запропастился. Значения не придала — найдутся.
Но сын изменился. Задумывается, за обедом говоришь ему — не слышит, в пространство смотрит. Переживает? Или заучился совсем? Осунулся, похудел. Пятьдесят копеек давала на завтрак, на перехват, стала по рублю давать — все то же. Потом такую манеру взял: сунет яблоко в карман или грушу, а то хлеб с колбасой схватит — там, говорит, съем. Вот это-то и показалось мне странным: в школе не могла заставить его бутерброд с собой взять, а дам конфету — горсть требует, одному; видите ли, неудобно питаться…
А в один прекрасный день десятка из кошелька пропала. Я даже не помню хорошо, была или нет в кошельке — везде обыскала, его спросила, пожал плечами, вылупился на меня. Вылупился, подошел к холодильнику и возится там: опять карманы набивает! Комсомольское собрание, говорит, затянется, необходимо подкрепление. Ну, ладно.
Я тоже собиралась куда-то и прошу: подожди, вместе выйдем, по дороге… Но пока квартиру запирала, он уже был таков. Только слышу — внизу дверь хлопнула. Неприятна мне стало, горько: вот уж и не нужна, и с матерью пять минут по улице не хочется пройтись, а как прежде любил.
Выхожу с этими мыслями из подъезда и вижу — его пальтишко по другую сторону дома за угол метнулось. Куда бы?
Будто что толкнуло меня. Я — следом! А там улица длинная вдоль заводского забора, на другой стороне палисаднички. Смотрю — шагает вдоль забора, не торопится, вразвалочку. Что такое? При чем же комсомольское собрание?
Перебежала я на ту сторону, прячусь за палисадниками, за углами, за деревьями. Далеко так прошли мы с ним, обогнули заводскую территорию, свернули в улицу, где и не была никогда, вышли к новым домам. Пока пряталась, куда-то девался. Огляделась — вокруг уже ни деревьев, ни посадок, степь голая, а в ней вдалеке — будка железнодорожная. Дома стоят тыльной стороной, только у одного подъезды сюда выходят. Добежала, вошла в крайний, чтобы остальные были в поле зрения. Стала ждать.
Два часа простояла я в том подъезде. Неловко, люди проходят, оглядываются. Пройдут — я опять к двери, к щелочке. Стало мне казаться — пропустила его. И даже подумалось, а что если не здесь, а в той будке железнодорожной? Раза четыре выходила из нее молодая дивчина, поезда пропускала. Издали было видно: краснощекая, черноволосая. Неужели, думаю, приголубила? Или с какой компанией неприятной связался? Что у нас, матерей, на уме?.. Странный он в последнее время. И десятка эта… Мельчайшие детали перебрала. Сердце стучало-стучало от ожидания — и стучать перестало, отчаялась я, погасла. Вышла из подъезда, стою одиноко, смотрю в поле на дурацкую эту будку — домой надо идти.
И вдруг из той самой будки вываливается он, Митька мой!
Растерялась я, обратно в подъезд! Переждала, пока прошел, стою — сердце унять не могу. Ну вот, думаю, довоспитывалась. Хоть посмотреть, на нее еще раз, хоть бы вышла. Нет, не выходит. И я решилась. Ну что, правда, зайду и погляжу, возможно — поговорим, ведь я мать, меня касается, а от него ничего не добиться.
Иду. Прямо в домик иду. Раскрываю дверь — и едва на ногах удержалась. Кудрявая, румяная, стоит она у стола, рубит капусту. А на железной кровати в углу — Ленка. Сидит, обвязанная по плечам крест- накрест моим платком, и ребеночка на руках держит. Уставилась на меня — слова не вымолвит. И я не