Деймон Найт
Назад, о время![1]
Он помнил только дождь и белое сияние фар на дороге. Больше он ничего не видел, но знал — Эмили лежит рядом, неподвижная, накрытая чьим-то пальто. Больно было так рождаться — белый нож вонзался ему в грудь с каждым вдохом. Затем все скрылось из виду. Когда Салливан снова очнулся, они с Эмили сидели в машине — бешено уносились назад, прочь от места аварии. Встречный автомобиль удалялся — свет его фар превратился наконец в слабое зарево по ту сторону холма, потом совсем растворился во тьме. Дорога плавно и беззвучно катилась назад.
Салливан вел машину и смотрел, как звезды мчатся сквозь ночь. Усталый и умиротворенный, он ничего не желал, воспринимая все окружающее с безмолвным удивлением.
Как странно! Как странно и удивительно — впервые войти в свой дом из пяти превосходно обставленных комнат. Все в самый раз для них с Эмили. Книги в кожаных и тканевых переплетах. Картины. Коробки с сигарами. Гардеробы и платяные шкафы, полные роскошной темных цветов одежды, скроенной как раз по мерке. Жизнь, думал Лоуренс Уоллес Салливан, хороша.
Утром у камина, сняв с полки томик в удобном кожаном переплете, он раскрыл его на странице с закладкой.
Замечательные слова… Он взглянул На часы. Небо за окном рабочего кабинета бледнело — от светлого лазурного до густо-синего и зеленоватого над голым лесом антенн. Салливан ощутил сытость — подходило время обеда. Поставив книгу обратно на полку, он прошел в столовую, охая и потягиваясь.
Получилось так, что фирма Салливана и Гейкора управляла антипографией, занимавшей трехэтажное здание на Вези-стрит. Громадные машины без устали пожирали все виды печатной продукции и превращали ее в аккуратные рулоны бумаги, банки чернил, слитки металла. Работа этих машин была слишком сложна, чтобы Салливан мог разобраться во всех подробностях, да он и не пытался. Его заботу составляли корреспонденции и финансовые отчеты, что скапливались у него на столе. А в цехах заправлял его партнер, Гейкор, краснолицый мужчина с хриплым голосом и расстройством пищеварения.
Впрочем, Салливан льстил себя надеждой, что прекрасно понимает всю романтику своей работы. Как же иначе? Слова и слова — слова со всего мира стекались в их антипографию, ведомые бесчувственной щедростью природы; слова бесконечно вторились, собирались с пепелищ и свалок, а потом аккуратно опечатывались и уменьшались в количестве до единственного экземпляра каждой проповеди и брошюры, каждой книги и рекламного листка… Будто стрелы, листы бумаги веером разносились во все стороны — и каждый безошибочно находил путь к тому человеку, которому он был адресован. А в результате Салливан (по мере своих слабых сил, разумеется) оказывался слугой общества, стражем регресса.
Скоротечные годы летели один за другим. Летом на Кейп-Код Салливан стал ощущать какое-то странное беспокойство. Частенько он стоял, прислушиваясь к пересвистывающимся на отмели кроншнепам, или наблюдал, как внезапный вечерний шквал несет к берегу буйные волны. Во рту у него слабые гаванские сигары вытягивались вслед за длинным мягким пеплом, пока наконец не закруглялись на кончике — тогда Салливан брал серебряный ножик, аккуратно закрывал кончик и укладывал сигару в коробку. Седоватые волосы Эмили темнели; теперь получалось все больше разговоров и все больше ссор. Иногда Эмили как-то странно на него посматривала. К чему бы это? В чём смысл их жизни?
Когда Салливану стукнуло десять, он открыл для себя секс с Эмили. Краткий опыт, неудачный. И не скоро повторившийся. Двумя годами позже он встретил Пегги.
Встреча произошла в пятидесятые годы в многоквартирном доме, где Салливан раньше никогда не бывал. Как-то после обеда он прошел по коридору, дверь открылась — и. Пегги влепила ему добрую пощечину. Затем они вместе оказались в комнате — оба тяжело дышали и злобно поглядывали друг на друга. Салливан испытывал к ней ненависть, смешанную с отвращением и вожделением. Считанные мгновения спустя, все еще угрюмые, они отчужденно начали раздеваться…
Следом за Пегги появилась Элис, а после Элис — Конни. Но то было уже в 1942 году, Салливану только что исполнилось пятнадцать — мужчина в самом расцвете сил. В том самом году незнакомый Салливану человек, который оказался его сыном, вернулся домой из Италии. Роберт только что демобилизовался; поначалу он звал себя Р. Гейнор Салливан, отпускал грубые шутки, но когда его зачислили в колледж, дела пошли на лад. Затем — время летело как ветер — он опять оказался дома, и квартира стала слишком мала. Они переехали в дом на Лонг-Айленде. Добавились лишние хлопоты, и отношения Салливана с женой стали более чем натянутыми. Впрочем, он работал как вол — дела фирмы процветали. Хотя, надо признать, отчасти благодаря солидным аккордным выплатам отцу Эмили.
И каждый месяц — корешки чеков. Деньги поступали на счет Салливана от бакалейщика, от дантиста, от докторов… эти деньги всегда с трудом удавалось сбывать в достаточном количестве. Трудно было поддерживать баланс.
По вечерам на Салливана из зеркала пялилось знакомое лицо — серое и изможденное. Пальцы потирали гладкую щеку; затем вверх по диагонали двигалась бритва, оставляя за собой мыльную пену и ростки щетины. Потом надо было умыть лицо, чтобы смыть пену, и вот оно в зеркале, снова со щетиной. А что, если бы как-нибудь пришлось оставить его гладким? Впрочем, бритье уже вошло в привычку.
Фирма несколько раз переезжала и наконец обосновалась в верхнем этаже дома на Бликер-стрит. Технологический процесс упрощался; все больше работников освобождались, пока Салливан, Гейнор и трое печатников не стали управляться сами. Салливан частенько вставал к рабочему прессу. Раз научившись им управлять, Салливан уже почувствовал успокоительную, почти завораживающую притягательность ритма, в котором чистый лист смахивался со столика и на его место шлепался отпечатанный. Грязный отпечатанный лист стирался одним ловким акробатическим движением — одним взмахом металлических челюстей. В то время Гейнор стал куда более симпатичным малым: дни, что Салливан проводил на работе, были полны радости — как и ночи, проведенные дома. Мальчик стал ему невероятно дорог, а в Эмили Салливан был просто влюблен. Садливану казалось, он никогда не был так счастлив.
А вот выписаны последние квитки; последние записи стерты из гроссбухов. Рабочие развинтили и демонтировали прессы, чтобы их увезти. Не осталось ничего, кроме как обменяться рукопожатиями и каждому пойти своей дорогой. Салливан с Гейнором торжественно закрыли дверь и перебрались в бар внизу, ощущая легкое опьянение — предвестник выпивки.
— Ну, за успех!
— Да, может, теперь-то этот парень Рузвельт наконец свалит, и пойдут перемены.
Они торжественно чокнулись, а затем поставили бокалы официантке на поднос. Протрезвев, они вышли. Гейнор возвращался в Миннеаполис, где работал техником в антипографии, а самому Салливану какое-то время предстояло рыскать в поисках работы, пока не подвернулось место помощника бумажного маклера. Но ненадолго — через несколько лет начиналась Великая депрессия.
Салливан развернул очередной номер «Сан», с наслаждением раздвигая серые страницы.
— Наконец-то! Эта женщина уволена с должности в Техасе, — объявил он и добавил: — Скатертью дорожка! — Да, именно так и гласил заголовок. Какой ужас — женщина-губернатор! Куда катится мир?
Эмили складывала пеленки и, похоже, не расслышала восклицания Салливана. Она опять теряла фигуру — казалась бледной, усталой и апатичной. Малыш Роберт похрюкивал в колыбельке — он совсем сжался и напоминал скорее какого-то зверька, чем ребенка. Роберт спал теперь почти круглые сутки — когда не вопил и не сосал и без того набухшие груди Эмили. Странное дело — примерно через месяц надо