демонах, царях и героях, запечатленные в памятниках древнеиндийской литературы — «Махабхарате», «Рамаяне», пуранах, — для его героев не просто сказания о давно прошедших временах, это живая действительность, мерило поступков и моральных ценностей, неумирающий этический код. Не случайно именно этой глубинной традицией определяются нередко даже сюжеты произведений Нарайана. Это особенно явно выступает в романе Нарайана «Людоед в Мальгуди», где Васу, возмутивший спокойствие города, в сознании героев сопоставляется со злым демоном-ракшасой древних сказаний и погибает под тяжестью содеянного им зла, или в рассказе «Конь и две козы», нищий герой которого является прямым хранителем древней этической традиции. В 1964 г. Нарайан издает книгу «Боги, демоны и другие», в которой ставит перед собой трудную задачу: дать краткий, выразительный пересказ древних легенд, современное их прочтение, добавляющее еще один уровень к этим многопластовым образованиям. В нашем сборнике представлены некоторые из этих пересказов Нарайана, поражающие своеобразным сочетанием историчности и современности, глубиной художественного перевоплощения. Нарайан предваряет свою книгу своеобразным вступлением — «Мир рассказчика», — в котором знакомит читателя с многовековой устной традицией и ее важной ролью в жизни Индии. Сказания о самоотверженности любви («Лавана», «Манматха», «Савитри»), глубокие раздумья об индивидуальном и «мифологическом» времени («Вальмики», «Лавана»), важные для понимания древнеиндийской этики идеи дхармы («Савитри») и отречения от собственного «я» («Шиби») — таков круг тем, которые по сей день волнуют индийского читателя. Нарайан придает своим пересказам особую интонацию, слегка ироническую и отстраненную; он свободно сопоставляет события мифа и сегодняшнего дня.
В нашей книге представлена и еще одна сторона творчества Нарайана — эссе, которые он из года в год печатал в индийской прессе, а затем собрал в книгу, озаглавив ее, по названию одного из них, «В следующее воскресенье» (1960). И в сложном жанре эссе, лишь совсем недавно вошедшем в индийскую литературу, Нарайан достигает высокого мастерства. Свободные раздумья на избранную тему, сатирические гротески, лирические зарисовки — эссе Нарайана широко разнообразят каноны жанра. Почти во всех эссе, отобранных для нашего сборника, проявляется характерная черта сатирического дарования писателя — остро подмечая несообразности и пороки нашего времени, он умеет легким смещением акцентов и утрировкой доводить их до полного абсурда. Предлагает ли он объявить кампанию по распространению «здорового невежества» или «всенародную неделю молчания», высказывает ли свое мнение о реформе календаря или о цензуре, воспевает ли как венец творения осла или размышляет о демократии и вандализме, острый комментарий сатирика звучит разоблачением обществу, в котором возможны подобные «общественные идиотизмы». Глубоко личная нота звучит в эссе, посвященных языку и писательскому труду («Пятнадцать лет», «Цензурные размышления», «На исповеди», «Великая корзина»). Читая их, понимаешь, как тяжел и самоотвержен труд писателя, какие высокие требования предъявляет он самому себе.[5]
Западные критики, посвятившие немало строк Нарайану, любят сравнивать его с Чеховым. Тот же «смех сквозь слезы», та же глубокая гуманность. К этому хотелось бы добавить только одно: Нарайану, пожалуй, больше, чем кому-либо из индийских писателей, удалась выразительная сдержанность, та «грация, а не жестикуляция», которую Чехов считал признаком большого таланта и большого искусства.
ПРОДАВЕЦ СЛАДОСТЕЙ
1
— Победи аппетит свой, и ты победишь свое «я», — сказал Джаган собеседнику.
Тот спросил:
— К чему побеждать свое «я»?
Джаган ответил:
— Не знаю. Так учат нас все мудрецы.
Собеседника это не интересовало. Для него важно было поддерживать разговор. Он расположился на низкой деревянной скамеечке рядом с креслом Джагана. Кресло стояло у стены, под изображением богини Лакшми в раме. Каждое утро, придя в лавку, Джаган почтительно возлагал, бормоча молитву, гирлянду жасмина на раму, зажигал палочку благовоний и втыкал ее в трещину в стене.
Запах жасмина и курений наполнял лавку, понемногу смешиваясь с благоуханием сластей и пончиков, которые жарились в кухне за комнатой, где восседал Джаган.
Собеседник считал себя родственником Джагана. Почему — неизвестно, но только он претендовал на родство с самыми разными людьми, хотя порой это и казалось совсем невозможным. Сомневающихся он побивал генеалогией. Человек он был светский и за день успевал обегать многие дома. Но каждый день ровно в половине пятого он неизменно появлялся в дверях лавки, окидывал ее быстрым взглядом, кивал Джагану и проходил прямо в кухню. Минут через десять он выходил, вытирая рот краем переброшенного через плечо полотенца.
— Положение с сахаром осложняется, — говорил он. — Мне сообщили, что правительство собирается поднять на него цену. С мукой на сегодня все в порядке. Вчера я был на Торговой улице и отругал того поставщика. Не спрашивайте, почему я там оказался. В городе у меня полным-полно друзей и родных, и всем им нужна моя помощь. Что ж, я не отказываюсь служить людям. Что толку в жизни, если не помогать и не служить друг другу?
Джаган спрашивал:
— Попробовали пончики, которые предлагает сегодня наш повар?
— Да. Очень вкусно.
— Это старый рецепт, только в слегка обновленном виде. В конце концов, пончик есть пончик. Особой разницы здесь быть не может, правда, братец?
— Ну, нет, — отвечал братец, — я не согласен. Пончик пончику рознь. Я йогом становиться не собираюсь, и аппетит мой, надеюсь, всегда останется при мне.
Вот тут-то Джаган и произнес философически:
— Победи аппетит свой, и ты победишь свое «я».
Они поговорили еще с полчаса, а потом Джаган спросил:
— А знаете, какую пищу я теперь ем?
— Что-нибудь новенькое? — поинтересовался братец.
— С сегодняшнего утра я отказался от соли.
Джаган сообщил это с победоносным видом. Ему понравилось впечатление, произведенное этой новостью, и он поспешил его усилить:
— Есть следует только природную соль.
— Природную соль? А что это такое? — спросил братец.
И тут же добавил:
— Та соль, что засыхает на спине, когда пробежишь милю по солнцу?
В ответ на эту грубую прозу Джаган только досадливо поморщился. Вид у него был такой, словно душа его, освободившаяся от бренного тела, парила высоко над грязью мира.
В свои пятьдесят пять лет Джаган был хрупок и легок в движениях, темная кожа его казалась почти прозрачной, лоб, коричневый, как орех, плавно уходил назад, а на затылке бахрома волос спускалась на шею двумя побуревшими от солнца косицами. Подбородок его покрывала редкая седеющая щетина. Брился он нечасто — ведь только европейцы ежедневно смотрят на себя в зеркало. Одевался он в дхоти и просторную рубаху, сотканные из пряжи, изготовленной собственными руками. Каждый день он проводил за