найти идеальный облик, застывший и в то же время меняющийся, живой. И эту живость лица передать, быть может, в еле заметной улыбке одними губами, этим приметным знаком тайного «сговора» между нею, Моной Лизой, и художником.
Леонардо, призвав на помощь всю свою совершенную технику, с тщательностью миниатюриста воспроизвел каждую пору кожи, каждый волосок ресниц, еле заметные изгибы шеи и лица, тончайшие прожилки. Он с удивлением замечает, что человеческий зрачок расширяется в тени и сжимается при свете. Снова после короткого перерыва, начав писать зрачок Моны Лизы, он обнаружил, что тот изменился. «Это ввело меня в заблуждение, но потом я понял, как надо писать глаз».
Портрет Моны Лизы еще и образец технического мастерства. Вот как описано это у Вазари: «Глаза ее имели тот блеск и ту влажность, которые всегда заметны у живого человека... Ресницы же — да Винчи сумел передать, как они растут на теле, где гуще, где реже, и как они обрамляют глаз соответственно порам кожи,— не могли казаться более натуральными. Нос с его прекрасными ноздрями, розоватыми и нежными, казался живым. Рот с его неповторимым изгибом... в сочетании с овалом лица поистине казался не красками, а трепетной плотью. Всякий, кто пристально вглядывался в дужку шеи, видел, как бьется в ней пульс. Право же, можно сказать, что написана она была так, что любому самонадеянному художнику, кем бы он ни был, оставалось лишь содрогнуться и убояться подобного совершенства».
Нередко Леонардо, чтобы развеять печаль Моны Лизы, приходил в ее дом вместе с друзьями музыкантами и сам играл на флейте либо пел, подыгрывая себе на лире. А когда другие музыканты принимались играть, Леонардо брал кисть, чтобы запечатлеть на полотне самое важное в лице Моны Лизы.
Продолжая писать портрет, он рассказывал Моне Лизе свои басни—плоды его чтения и собственного опыта. Ему приходилось спасаться бегством из Милана и из Рима, он видел, как герцог ди Валентино, взяв очередную крепость, истреблял ее защитников. Он знал, что свобода дороже самой жизни, она вообще бесценна, а ее попирают, душат.
— Один бедный щегол целый день провел в поисках червячков и мошек для своих птенцов,— рассказывал Леонардо Моне Лизе.— Но однажды вечером, вернувшись в гнездо, он увидел, что оно пустое. Кто-то украл его птенцов. Щегол принялся их искать повсюду: в ветвях деревьев, в кустах. Он плакал и звал их, звал их и плакал. Больно было слышать его стоны. Зяблик, сжалившись над ним, улетел из леса в долину искать щеглят. Немного спустя он вернулся и сказал щеглу:
— Я видел твоих птенцов в долине, в доме у крестьянина.
Щегол сразу же полетел к дому крестьянина. Он увидел, что с окна свешивается клетка, а в ней — его птенцы. Щегол клювом и лапами пытался раздвинуть прутья клетки, но не смог. Тогда он улетел прочь.
На другой день он вернулся, что-то держа в клюве... Его птенцы в клетке доверчиво разинули рты, и отец вложил каждому из них еду. В последний раз. Да, в последний, потому что он дал своим птенцам ядовитую траву — тортомалио, и они испустили дух. Глядя на их коченеющие тела, щегол сказал:
— Лучше умереть, чем потерять свободу.
— Нет-нет, не надо так печалиться, Мона Лиза. Сейчас я вам сыграю что-нибудь веселое,— добавил Леонардо.
Вероятно, Вазари был прав: когда Леонардо покинул Флоренцию, портрет еще не был закончен. Ведь это был уже не образ женщины, жившей в одно с ним время, а запечатленное на полотне состояние души самого Леонардо. Женщина, чья красота уже начала слегка увядать, сложенные на коленях руки, а позади нее пустота. Потом, в Милане, Леонардо, подчиняясь неодолимому внутреннему побуждению, сделал фоном портрета пейзаж, с редкой точностью воспроизводящий берег реки Адда у Падерно. Скалы и воды реки — типичный ломбардский пейзаж, столь дорогой сердцу Леонардо. И это хмурое небо Ломбардии, «такое красивое, когда оно красивое».
Постепенно Мона Лиза становится «Джокондой»— биографическим портретом. А в ее улыбке таится грустное знание того, что другие еще не знают: нарочито загадочный ответ будущему поколению.
Мона Лиза дель Джокондо, живая женщина, современница Леонардо, портрет или повод, чтобы заглянуть не в зеркало, а в глубину своей души, чтобы отыскать образ совершенства?
Это был ответ гения на возражения нового поколения художников, которые требовали прежде всего внешнего сходства портрета с оригиналом.
Рафаэль
Бастиано да Сангалло, сын Антонио и племянник Джулиано Сангалло, знаменитого архитектора, работал вместе с маэстро Перуджино над росписью церкви святой Аннунциаты. Учеником он был беспокойным, и нередко у него случались «философские» кризисы. Тогда он бросал живопись и принимался изучать доктрины гуманистов. Можно поэтому понять, какое глубокое впечатление произвели на него картоны Микеланджело. Он оставил Перуджино и буквально поселился в монастыре Сант'Онофрио, чтобы объяснить флорентийцам все совершенство и философский смысл картона «Битва при Кашине». Свои речи он пересыпал столькими цитатами из творений классиков, особенно Аристотеля, что слушатели дали ему дружеское прозвище «Аристотель из Сангалло».
В это же самое время другой ученик Перуджино сделал для себя великое открытие. Но ему чудом искусства показались картоны не Микеланджело, а Леонардо — «Битва при Ангиари». Юношу, которого восхитило это творение Леонардо, звали Рафаэль Санти да Урбино.
— Маэстро, я учился живописи по вашему картону «Святая Анна»,— сказал он, когда ему наконец удалось попасть к Леонардо.— Я многократно копировал этот картон, а теперь прошу позволения изучить картоны о битве при Ангиари.
— Ты принес какие-нибудь свои работы?
Юноша открыл папку и показал эскизы, зарисовки — решения будущих картин. В них была видна уверенная рука художника, его наблюдательность и ум, способный направлять руку.
— Браво! — воскликнул Леонардо.— За это время ты немало преуспел, рисунок стал мягче, я бы сказал, что ты освобождаешься от «Перуджианства». Рафаэль покраснел.
— Я уже видел твои работы,— продолжал Леонардо.— Мне их показали в Урбино. Приходи завтра. Я кое-что тебе покажу.
На другой день Рафаэль снова пришел в Санта Мария Новелла.
— Идем со мной,— сказал ему Леонардо и повел его через площадь.— Вот художник, который заставит заговорить о себе весь мир,— сказал он Моне Лизе.— Он из Урбино, зовут его Рафаэль. А теперь смотри,— обратился он к юноше и снял занавес, закрывавший картину на мольберте.
Рафаэль долго молча смотрел на портрет Моны Лизы. Ему казалось, что он грезит — такая живопись была совершенно новой, поразительной и по совершенству своему неповторимой для человека.
— Что же ты молчишь, Рафаэль?
— Не могу выразить словами,— прерывающимся голосом ответил Рафаэль.— Теперь я вижу, понимаю, что такое живопись. Я готов расплакаться от счастья.