всего больше делало чести для сердца человека многоученого, то и принимал их. Сердце его было мне открыто, кроме одного случая. Нередко он задумывался, сидел, ни на что не обращая внимания и даже не слыша, если его спрашивали; потом вставал быстро, улыбался, хлопал руками и говорил: «Добре, добре! тако сотворю!»
Я почитал такие явления вдохновением метафизики, а иногда пунша.
Таким образом проведено лето, осень и часть зимы. Как вечера начались ранее, то и мы ранее отправлялись к Горланию. Там Горланий без отдыха пил; Трис-мегалос иногда отдыхал, подходил к Анисье, величал ее голубицею, краснейшею той, какая была в Ноевом ковчеге; иногда брал за руку, хохотал, раздувая ноздри, и опять отходил к стакану. Анисья вертелась, как бес, давала щелчки старику, отчего он нередко морщился и приходил в смущение, когда она толковала о его парике и очках, что все хотел скрыть он. Я обыкновенно садился у фортепиано, играл арии; Анисья прыгала посорочьи, а Агафья, на ту пору смирная, сидела подле меня и пела, как чижовка на примане. А вся эта картина была преизрядная.
В одно утро меня позвали в кабинет Трис-мегалоса. Вхожу и вижу, что он сидит с важностию и улыбается, глядя на толстую тетрадь и лист исписанной бумаги.
— Сядь, друг мой, — сказал он. Я сел, и он начал продолжать — Теперь открою тебе дражайшую тайну сердца моего. Не думай, как многие из непросвещенных, что я полюбил только метафизику, язык славянский и пунш. Так, люблю и их, но не одних! Увы! в преклонной старости лет моих полюбил я паче меры и благообразную Анисию, племянницу велемудрого Горлания.
Он остановился и тяжко вздохнул.
— Почто смущается сердце ваше? — сказал я. — Муж толикой учености, как вы, сделает великую честь именитой девице, предложив ей сердце свое и руку.
— Каждодневно делаю сие, — сказал он, — но всуе: она гордее Навуходоносора,
Теперь выслушай писание, при коем понесешь ты рассуждение о душе в затылке. — Он взял лист, еще вздохнул и начал читать:
«Днесь посылаю начертание, в коем узриши, на коликое злодейство умыслих аз, окаянный, из единыя любви моея, доказав душе нашей быти в затылке, и аще поволиши, то и невозвратно. Возымей надо мною жалость и престани, избраннейшая дево, отлагати день брака нашего. Ты единая для мя стала днесь метафизика: воочию твою зрю онтологию; на челе пневматологию; а на затылке, увы! днесь психологию. Не буди свирепа, яко же свиния дубравная, или птицы, у коих поврежден затылок, а вместе с тем душа и разум».
Такое дурачество, и притом в такие лета, привело меня в жалость к доброму старику, почтенному Трис-мегалосу. Я выдумывал разные средства, как бы его вылечить. Говорил много и, кажется, основательно, но тщетно: он вздыхал, обращал глаза вверх, и казалось, что и подлинно скоро душа его переселится изо лба в затылок, и невозвратно. Я решился льстить его страсти, чтобы по крайней мере успокоить, если не навсегда, то хотя на время, а там ожидать, что он сделает. Я понес письмо и трактат. Анисья приняла их с хохотом, издевалась над стариком, честя его безумцем; а читая его письмо, едва не задохнулась от смеха.
Я краснел от стыда и досады за добродушного Трис-мегалоса. Анисья показалась мне так гадка, так распутна, что не только не заслуживала называться племянницею велемудрого Горлания, но ни последнего пастуха. «Завтре буду отвечать письменно», — сказала она; и я вышел.
«О Трис-мегалос, Трис-мегалос! — говорил я, идучи улицею. — Как не рассудил ты, что со столькими любовьми управиться трудно человеку и не в твои лета? Шутка ли! любовь к метафизике, к славянскому языку, к пуншу и еще Анисье; и все сии любови, как вижу, страстные! О несчастный Трис-мегалос!»
<h5>(Продолжение повести Никандровой)
— Что скажешь? — спросил Трис-мегалос на пороге, ожидая нетерпеливо моего возвращения.
— Неможко лучше, — отвечал я. — Прелестная Анисья, с восторгом облобызав хартию вашу, сказала, что завтре будет ответствовать.
Старик мой был вне себя от радости; сто раз обнимал меня, а я краснел со стыда, видя, как он весел от моего обмана. Для меня легче было бы слышать его стоны, чем теперь смотреть на улыбку, происходящую от заблуждения. День прошел для него весьма приятно, а для меня совсем напротив. Ежеминутно укорял я себя за обман свой.
Едва проснулся я, уже слышен был по всему дому шум и крик моего хозяина: «Не получена ли хартия от лепообразныя Анисии?» Ему отвечали «нет», и он умолкал. Когда после за завтраком рассуждали мы с ним вместе о последнем его трактате, то есть о человеческой душе в затылке, вдруг приносят письмо. Глаза ученого наполнились огня; руки его дрожали при развертывании его: он весь похож был на страждущего лихорадкою. Прочитав письмо, он сел; страшная бледность покрыла щеки его; глаза устремлены были в потолок. «О правосудный боже!» — сказал он, подал мне полученное письмо и погрузился в глубокое безмолвие.
Беспутная Анисья благодарила г-на Трис-мегалоса за трактат и просила его написать еще в последний раз, в знак искренней любви и вечного постоянства, комедию, каковой род сочинений она преимущественно любила. После сего опыта любви обещала уже более не сомневаться и отдать ему руку и сердце. — Что имам творити? — кричал горестно Трис-мегалос. — Мне ли, славному метафизику сущу, употребити силы души моея на толико маловажное дело, каково есть комедия?
Он долго сетовал, тем более что отроду не занимался сим родом сочинений. Для него гораздо было бы легче написать трактат о душе в брюхе, в пятках, чем комедию. Лет тридцать пять или сорок назад читал он Теренция, Плавта и некоторых других, когда еще не посвящен был в таинства метафизические. Он задумался и молчал. Изобретательная сила души его жестоко страдала долгое время, что видно было по напряженным жилам и поту, катящемуся со лба. Наконец воззвал он:
— Анна! поставь самовар! Так, сын мой! — продолжал он, обратись ко мне. — Читал я некогда, что одну страсть надобно изгонять другою страстию. Вижу, что мне не одолеть упорства целомудренной Анисьи; писать же комедию мне невозможно. Итак, сын мой возлюбленный, я хочу, удвоив или утроив, если потребно будет, любовь мою к пуншу, забыть любовь к Анисье.
— О нет, — возразил я, — удвоение любви к пуншу может быть опасно! Не лучше ли попробовать написать комедию?
Долго мы спорили; наконец удалось мне кое-как уверить его, что таким делом занимались важные люди. Он согласился; начал думать о плане комедии; посещал по-прежнему Горлания и был от него посещаем. Спокойствие в доме возобновилось, и я увидел, что и такими безделками можно занимать важных людей, каков, например, был Трис-мегалос. Как скоро кончит комедию, думал я, то я же постараюсь задать ему чрез Анисью трагедию или поэму, пусть меньшее дурачество выгоняет большее.
Однажды он объяснился мне с веселою улыбкою, что план уже готов, и просил помогать ему. «Понеже, — говорил он, — я метафизик, то и комедия моя должна быть метафизическая». Итак, мы начали оба трудиться. Проходит месяц, другой и так далее; настает июнь, и комедия готова, поправлена и переписана набело.
— Теперь не устоит жестоковыйная, — говорил Трис-мегалос, с улыбкою глядя на тетрадь;— кто не пленится толикими прелестьями, какие сияют в сей комедии!
Чтоб развеселить его, я взялся вслух прочесть бессмертное сие творение, которое когда-либо бывало