В лаборатории утром было смятение: секретарша стала требовать результаты вчерашнего анализа, дело было спешное. Лаборанты с недоумением отвечали, что химик, обычно такой аккуратный, еще не пришел. Директор выразил крайнее неудовольствие и велел передать Брауну, чтобы тот немедленно явился по приходе. Но Браун не пришел и не явился. На следующий день директор отправил из лаборантов на квартиру Брауна. Дверь оказалась на замке и на стук, вернее стуки, никакого ответа не было. С этим лаборант и ушел. Директор был свиреп и терялся в догадках: «Уехал? Тогда выгнать немедленно. Запьянствовал? то же самое! Болен?» Позвонили по всем госпиталям и больницам – такового пациента не было нигде. В полиции еще раз просмотрели все несчастные случаи – ничего похожего. Тогда стали действовать средством испытанным: полиция и домашняя хозяйка со вторым ключом. Но в квартире было пусто. В спальне нашли снятый пиджак с деньгами и документами в бумажнике. Посреди комнаты перед зеркалом стоял стул – но стоял мирно, без следов борьбы. Все окна были на задвижках. Куску белого картона с буквами и цифрами, найденному на столе, не придали значения: какая-то игра. Глазастый полицейский заметил оборванный конец сапожного шнурка, застрявший под зеркалом, но даже не упомянул его в протоколе. В полиции протокол положили в ящик незаконченных дел и на этом дело закончили.
Теперь спрашивается: каким образом автор узнал всё, что происходило по вечерам в запертой квартире Брауна? Тут автор должен покаяться: согрешил экстраполяцией. Но экстраполяции дозволены в науке при наличии каких-то отправных данных. У автора такие данные были. Во-первых, он был в приятельских отношениях с библиотекаршей и знал сам Брауна по обществу химиков. Библиотекарша рассказывала и плакала. Во-вторых, и полиция, и директор поручили автору просмотреть бумаги Брауна и доложить результаты.
Тут автор должен еще раз признаться, что он согрешил: из жалости к полиции доклад им свелся к формуле «на нет и суда нет». В-третьих же, автор осведомлен о том, чего с зеркалами не следует делать.
Евгений Витковский
КАНОПУС И НАРЦИСС
(Послесловие)
Отвяжись, я тебя умоляю!
Мы уж и слова-то такие давно позабыли («оптант», «лимитроф»), а иных без поэта Нарциссова не знали бы вовсе – они сами ему придумались и проскользнули в его стихи: «кокодрил», «южас»… Да и памятная «драконограмма» – определенно не то, что хотелось бы читать уединенными вечерами, беседуя с Музой Дальних Странствий – и ни с какой другой музой, хотя колокольцы Эдгара По иной раз в поэзии Нарциссова и слышны. И если на тихой улице, в тихом квартале привяжется к вам небольшой, с кошку, но зубатый и мерзкий
Русского поэта Бориса Нарциссова создала Эстония, сберегли США… но имя и дух его поэзии даны совсем иной землей. Вот и начнем с нее – с Австралии.
Русский язык в его литературном оформлении из-за четырех волн эмиграции, из-за спазм, которыми обуяла русских поэтов та самая романтика, заслужившая от Ивана Елагина реплику: «
На страницах «Антологии русских поэтов Австралии» (1998) имени Бориса Нарциссова нет. Нет и поэта, пианиста и… орнитолога Константина Халафова (1902-1969), последние два десятилетия проведшего на том же «зеленом материке». Нет, правда, там и наиболее, видимо, значительного на сегодняшний день поэта русской Австралии: Юрий Михайлик, одессит, с 1993 года живет в Сиднее. Кто есть? Клавдия Пестрово?.. Некоторый талант у нее был, конечно.
Можно бы и еще десяток имен назвать, если не три десятка, хотя прочно, с 1952 года и до самой смерти, пришедшей через сорок лет, крупнейшим из русских поэтов Южного Полушария нашей планеты безусловно оставался Валерий Перелешин в Рио-де-Жанейро. Но это «совсем другая история», нас же интересует, по причинам миграции русского населения в послевоенные годы, более ранний период. Именно тогда, в первые годы после окончания войны и вплоть до 1953, когда удалось переехать в США, на роль «Первого поэта Южного полушария» мог бы претендовать с наиболее серьезными творческими основаниями именно Борис Анатольевич Нарциссов. Хотя размышлять ли было тогда на подобные темы ему, химику, поэту без единой книги? А путь назад, в Эстонию, был закрыт: Эстония вновь стала частью СССР.
Моя переписка с ним, что греха таить, пропала в диссидентские 1980-е годы: опасно было, хотя я вроде бы и занимался только эмигрантской поэзией, стараясь сделать для нее всё, что было возможно, – чувствовал, что еще на моем веку эта поэзия дойдет до станка Гуттенберга не во Франкфурте, а в Москве. Но что поделать: Саша Богословский тоже занимался лишь Борисом Поплавским, а три года получил, и жизнь ему эти отнятые годы определенно сократили – сейчас его уже нет «по эту сторону», как сказал бы именно Борис Анатольевич. Спасибо Ю. П. Иваску в США: с Нарциссовым он меня связал, и тот на основные мои вопросы успел ответить, хотя смерть стояла у него на пороге. И одним из вопросов, заботивших меня, был такой: принято было считать, что никто не отразил в русской поэзии Австралию так глубоко, как это удалось Нарциссову; я чуть ни наизусть выучил его довольно большое собрание стихотворений «Звездная птица» (Вашингтон, 1978) – и не видел там Австралии. (Сборники поэта были расположены в этой книге необычно – и, как теперь вижу, неудачно: от последнего к первому.)
Борис Анатольевич почти рассердился (жаль, письмо цитировать могу лишь по памяти): как это так – нет Австралии? Одно из последних стихотворений первого его сборника (Стихи, 1958) ясно было озаглавлено «Timeless Land» – «Страна Вневременья», а эти слова уже давно служат постоянным поэтическим обозначением Австралии! Правда, из-за путаной композиции сборника я этот заголовок прозевал, да и не знал я ничего про «постоянное обозначение». Но прочее мог бы и впрямь заметить: стихи об эвкалиптах, о звезде Канопус (ведь и впрямь в навигации это Южная Полярная Звезда, из Москвы ее не увидишь), о том, «как попадают в Бисбен» («…Ах, совсем, как в Австралии, в Квинсленде – Брисбен!»), и много-много другого. Австралия действительно оказалась мрачноватой, но чуть ли не главной музой Бориса Нарциссова.
Второй музой была – что вполне предсказуемо – его фамилия, так раздражавшая Валерия