— Этакого разорителя поискать!..
— Ах, слез-то наших много, други, на нем!..
— Ввел он меня, общественники, пошли ему господи боле… да и деткам его! — заговорил, выдвигаясь к решетке почти на плечах теснившихся крестьян, мужичок с белыми как лен волосами и бородкой. — Разорил ты меня, Николай Семеныч! Скажи-ко перед миром по совести: внес ты за меня в подать 15 рублев, а сколь ты выбрал с меня за них? Заступитесь, общественники, бедное мое дело, горькое, а он и тут последнее рвал!
— Чего с тебя рвать-то было, скажи-ка! — с злобою в голосе ответил, обратившись к нему, Николай Семеныч, — ты бы, прежде чем жаловаться, на себя-то бы поглядел: чего рвать-то с тебя? Ты, никак, и родился в этом бредне! Рва-а-ать! было чего рвать!..
— Бреденек он… да мой! А ты вот на наши-то слезы суконный с выпушками надел?
— Не на твои ли?
— И моих тут есть!..
— Ты вспомни лучше, где твои слезы-то у меня?.. Забыл, как кланялся да плакал, сапоги-то обмывал, обождать-то просил. Я из жалости свои внес!
— А вспомни ты, сколько ты перебрал с меня за них?
— Не подарил… а-а-ах, беда!..
— На дарено-то карманов у меня нет, Николай Семеныч, а твои пятнадцать рублев мне добрых тридцать стали.
— Сосчитал же… умеешь?
— Свое всяк умеет считать!
— Учись и чужое, авось на зипун сойдется!
— Хожу и в этом, зипуном-то не кори! трудовой он, не ворованный! Заступитесь, общественники! внес он за меня в подушну пятнадцать рублев, плачусь ему, плачусь, и все еще в долгу!.. Все еще каких-то пять рублев считает. Лонской год какой был неурожай, хлеб-то по семи гривен за пуд на отбой брали, а он своими руками у меня 12 пудов насыпал да со двора свез, а цену положил по 25 копеек с пуда. Не обида ли? А то навозил я о ту пору лесу, 17 лесин, в ину пору ты за 4 рубля экой-то лесины не купишь, а он взял да по восьми гривен лесину-то поставил… Не бедко ли это?
— На ядреных же поставках у тебя, Николай Семеныч, дом-то срублен! — вступился Увар Прокопьич.
— То-то… отдавать, так горе, а брать, так горя нет! — ответил Николай Семенович. — Всю-то вашу мирскую правду можно за грош купить!
— Ты в свою-то онучу мирскую совесть не обувай, Николай Семеныч! — сказал Увар Прокопьич, — аль не любо, как старинку-то перетряхивают?..
— И зачем это вы, братцы, старое поминаете, — послышался голос из толпы. — Без того мужику тошно: все глаза по углам отхлопал, а вы еще в них песку сыплете. Когда татары с моего сенокоса сено скрали да увезли, он за то, чтобы рассудить нас, пять рублев с меня взял, три овчинки, ды были у меня весы медные еще от родителев — и их подбрал! да я и то молчу.
— Грех вам, общественники, слушать все эти наветы на меня, не угнетатель я был вам! — произнес наконец Николай Семенович голосом, в котором послышалась боль.
— Хуже всякого угнетателя был ты, Николай Семеныч! — снова прервал его Максим Арефьич. — Оглянись на себя, а коли совесть в тебе заснула, побуди!.. Одумайся, каких только за тобой делов не было!.. Ты только богатым мирволил, они и стояли за тебя горой! Какая бы ни была неправда, ты все им спускал, вместе с ними бедность-то зорил! А находил ли кто из бедных у тебя правду без денег? Гляди-ко, в волостные-то мы тебя садили — у дома-то твоего крыша падала… Лошадка-то была одна-одинехонька… Окромя армяка на тебе мир ничего не видывал! Оглянись ты на себя — отколь у тебя дом-то взялся? Лошадей-то чуть не косяк [5]. За три года расторговался, что купцу в пору! Отколь это все? Вот ты по два раза собирал, один раз по 20 копеек с души, другой по 11. Люди считают 532 рубля. Хлебные мангазеи по волости нужно было править, а правил ли ты их? Где у тебя эти деньги?
Николай Семенович молчал. Лицо его горело лихорадочным румянцем. Глаза щурились и точно налились влагой.
— Что ж, Николай Семеныч, скажи, где они у тебя… а? — снова повторил Максим Арефьич.
— Ты дай ему одуматься, Орефьич! — со смехом крикнули ему из толпы, — пущай вздохнет!
— А-а-ах, други, бе-е-да худой девке житье, — начал Увар Прокопьич, — спутает-спутает волосы-то на голове, подойдет дело к свадьбе расчесывать их — и пойдет на гребень жаловаться, что больно дерет!
— Ты не из магазейских ли денег-то Орефьичу двадцать-то пять рублев дал, Николай Семеныч?.. Больно уж он тебя чего-то пытает об них?
— Помолчите, други, не путайте! видите, человек думу думывает, а вы мешаете! неровен грех, он еще обмолвится, да на себя скажет…
— Не обмолвлюсь, общественники! — ответил Николай Семенович, обратившись к смеющейся толпе, — что говорить больше, коли все мои речи неправдивы!
До глубокой ночи потешался мир над своим уничтоженным владыкой, высчитывая ему все его неправды.
Учет продолжался более пяти дней. При помощи сельских старост и проверки книг много обнаружилось лишних переборов в податях и недоимках. Раскрылись и другие злоупотребления. Так, между прочим, за лечение приписанных к сельским обществам поселенцев и некоторых из крестьян в больницах приказа общественного призрения были взысканы с этих обществ, по общему подушному раскладу, деньги за употребленные при лечении их медикаменты и содержание, и в то же время раскрылось, что эти деньги были взысканы и лично с некоторых поселенцев и крестьян, находившихся на излечении, а у одного из них даже продана была лошадь на пополнение этого долга.
По мере раскрытия этих злоупотреблений, беспощаднее сыпались на Николая Семеновича укоры и насмешки, но он выносил их с полным равнодушием. Он был спокоен; не менее его спокоен был и писарь, имевший с ним в первый же день учета, после того, как разошелся сход, довольно продолжительное совещание. Общество не приняло на себя суммы, собранной на исправление дороги, и начет, со включением ее и всех поборов, пал на Николая Семеновича в размере 6523 рублей.
Для человека постороннего сделалось бы невыносимо тяжелым зрелище той скорби, какая отразилась в лице Акинфа Васильевича Сабынина, когда, по приговору общества, пополнение 523 рублей, выведенных на него Николаем Семеновичем, пало на его долю.
— Снизойдите, общество! для бога, старости-то моей! за что я в ответе… за что?
— На себя пеняй, Акинф Васильич, а не на общество, — ответили ему из толпы, — за науку всегда платят!.. Недаром на миру-то говорят: что кота бить, коли мясо скрал, бить того надо, кто его в амбар пустил!
— Общественники, будьте по правде! не богатое мое дело!.. Сам я просился у вас, освободите меня от службы! немочное дело мое, немочное! И рад бы служить, да нездоровье мое! Пошли тебе, господи, Николай Семеныч!
Вокруг царило тяжелое молчание.
— Тебе это ничего, Николай Семеныч, что из-за тебя этак убиваются? — спросил Максим Арефьич.
Точно не расслышав вопроса, Николай Семеныч молча отвел глаза в сторону.
Составленный обществом приговор о начете на другой же день при рапорте от волостного правления был представлен в окружное полицейское управление для поверки его и утверждения, и новый голова немедленно распорядился, чтобы со стороны общества были приняты меры наблюдения за имуществом Николая Семеновича. Но дело приняло неожиданный оборот. Вскоре после учета в полицейское управление поступил донос от имени писаря и Николая Семеновича 'о подстрекательстве крестьян во время учета к неповиновению властям, о порицании действий высших властей и правительства крестьяниным Ознобиным'. Сначала, по доносу, было произведено тайное дознание, и спрошенные крестьяне подтвердили все то, что говорил Максим Арефьич. Донос, вместе с дознанием, был представлен по начальству. Не прошло и месяца, как по этому делу в село Бог…е приехал особый чиновник для производства следствия; крестьяне снова