Полковник Горин
1
Узким сумрачным проходом женщина в черном вышла к надвигавшемуся паровозу. Остановилась, о чем-то подумала или с кем-то простилась и бросилась под колеса…
Зажегся свет.
Зрительный зал слабо шелохнулся. Из печального раздумья его вывел лишь грохот тяжелых гардин, распахнутых уставшими билетершами. Люди встали и молча направились к выходам.
Остались уже одиночки, когда поднялась последняя пара. Сначала он — медленно и все еще отрешенно, затем она — устало и горестно. Но вот он пропустил мимо себя жену, которая рядом с ним, подобранным и легким, казалась полной и пожилой, и в его коротком мягком шаге появилась та внимательная собранность, будто ему через минуту предстояло сделать что-то такое, что не допускало не только оплошности, но и намека на нее.
Как только они появились в фойе, женщины прервали разговоры, некоторые приветливо заулыбались. Мужчины, особенно в форме, наоборот, подтянулись, убрали с лиц все, что, по мнению того, кому они привычно освобождали проход, хотя он был в штатском, могло выглядеть лишним или неуместным и вызвать в нем неодобрение или молчаливый упрек.
Когда полковник Горин и его жена миновали массивные белые колонны Дома офицеров, она взяла его под руку и предупредительно спросила:
— Ну как, Михаил?
— Как? — Горин приподнял аккуратно подстриженную голову с дымчатыми от густой проседи висками, будто прислушиваясь к тем звукам, которые вызвала в нем картина, и довольно ответил:
— Лучше, чем ожидал.
— Фильм или Анна?
— Анна. В ее игре есть хорошая неожиданность.
— А по-моему, Анне — Самойловой недостает мягкости, раздумий и колебаний. И еще… самоосуждения порока.
— А сцена после родов?
— Приближение смерти роженицы чувствуют немного иначе, — ответила Мила. И, вздохнув, добавила: — Они знают виновника своей смерти и не могут даже упрекнуть его: они хотели его, дали ему жизнь. И, умирая, думают лишь о том, как он будет жить без них. Ох, как трудно видеть их безутешные слезы, переносить свое бессилие.
Несколько шагов прошли молча.
— Как твое мнение о Вронском? — снова спросила она.
— Слишком современен. И совсем не понимает военных людей, — с жесткой досадой ответил Горин.
— Строго, — помедлив, отозвалась она.
— Вронский — князь, офицер. О любви он не просил, он объявлял о своей и требовал ее от женщины.
— О, не подозревала в тебе такой опытности.
— Львиная, — усмехнулся Горин. — Когда приходил в клуб академии на танцы, один-два вальса, и… или я ей становился пресен, или она мне скучна.
— Насколько я помню, говорить ты умел. Но меньшей мере половина медсестер полка с надеждой поглядывала на тебя.
— Худшая.
— А Залесская?
— Исключение. И потом — к ней был благосклонен командир дивизии. Соперничать с начальником- старичком…
— Он был моложе, чем ты сейчас! — с уступчивой улыбкой в черных тюркских глазах возразила Мила.
— Ну… У него и бородка была и брюшко.
— Но ни одного седого волоса.
— Видимо, и меня уже относят к старикам.
— Студенты и пионеры — конечно. Ну, а женщины, которые только что не спускали с тебя глаз…
— Не подслащивай пилюли, женщины улыбались только тебе, — думая уже о чем-то другом, сказал Горин.
Мягкие, удивительно знакомые аккорды вырвались из открытых окон ярко освещенной квартиры и поплыли в недвижном темном воздухе. Горин хотел было остановиться, чтобы вспомнить передаваемую по радио, как он подумал, музыку, когда узнал квартиру и понял, кто играет на рояле — жена нового командира полка, Лариса Константиновна, на днях приехавшая к мужу. Играла она «Грезы любви» Листа.
Впервые эту пьесу и игру своей «тычи»[1] Горин услышал много лет назад в клубе академии, услышал и перестал ходить к ней на консультации, боясь, что может зайти разговор о ее выступлении на вечере, а он даже не знает, как называется вещь, которую она играла. В беседах с ней ему уже приходилось, краснея, сознаваться, что он не видел нашумевшего спектакля, не слышал Святослава Рихтера, восходящей тогда звезды. Выглядеть невеждой еще раз он не мог, как не мог тогда заглушить свое желание постоянно видеть ее, хотя вероятность привлечь к себе ее внимание была ничтожной. Много дней спустя он пошел в клуб и узнал там, что играла на концерте Лариса Константиновна Санникова. Потом нашел пластинку и крутил ее, пока томительная и гордая мелодия не запомнилась до последнего звука.
Сейчас в «Грезах» он услышал несколько фраз, проигранных словно через силу, и Лариса Константиновна представилась ему глубоко уставшей или чем-то подавленной. «Может быть, тем, что я отказался прийти в ее дом сегодня?» — подумал он. И ему стало неудобно и тесно в своем привычном, давно обношенном костюме.
Когда мелодия затихла, у Горина возникло сомнение, его ли поступок так повлиял на настроение Ларисы Константиновны. Помнит ли она его вообще? Прошло шестнадцать лет, как они встретились в последний раз на выпускном вечере. Позже у нее учились сотни таких, как он. Скорее всего, едва ли.
Как ни оправдывали его пришедшие в голову слова, ощущение вины не проходило: отказ прийти к ней на ужин она могла расценить как намерение держаться от нее, жены его подчиненного, подальше; услышать такой упрек, тем более от нее, для него было неприятно.
— Михаил, — прервала молчание Мила, — я забыла тебе сказать. Перед твоим приходом домой звонил Павел Самойлович. Мне показалось, его озадачило, почему Аркадьев не пригласил тебя на ужин.
— Я отказался.
— Почему? — удивилась Мила, зная, что муж, если дела у командиров полков шли как следует, не отказывался от их приглашений.
— Видишь ли, Аркадьев всего второй месяц в дивизии, я мало знаю его, он — меня. Потом… приглашение было сделано с какой-то лейб-гвардейской изысканностью…
— Тебе это не нравится?
— Да нет. Просто к нам она не особенно идет.
— Ты, кажется, недоволен Аркадьевым?