известие об этом на Петра Матвеевича Вежина, главного гуртового скупщика рыбы.
В простонародье нередко встречаются личности, подобные Ивану Николаевичу; они составляют то отрадное исключение, на котором отдыхает ум наблюдателя, утомленный однообразием типов большинства. В них, как в фокусе, отражаются те могучие живые силы, какие таятся в народе и бесследно исчезают, не находя в окружающей их жизни благотворного исхода.
Одаренный умом и неисчерпаемым юмором, проявлявшимся, несмотря на старость, в какой-то детской шутливости, Иван Николаевич честностью отношений к людям, доходившей до мелочности, умными дальновидными советами и энергичной стойкостью за интересы своего общества приобрел себе уважение не только однодеревенцев, но всей волости, несколько раз избиравшей его головой. Но он всегда отклонял от себя эту честь под различными предлогами. Как и многие другие выдающиеся из народа личности не минуют острога, так не миновал его и Иван Николаевич. Рано сказалась в нем эта протестующая, присущая его натуре, сила: еще в молодости он принял на себя ходатайство в деле искоренения злоупотреблений волостных и сельских начальников при сборе с народа податей и денежных и хлебных недоимок и дорогою ценой поплатился за это. Более года он содержался в остроге, и ему угрожала ссылка на поселение в киргизскую степь, но общество поголовно взяло его на поруки, и его оставили. Но и вынесенный им урок не охладил его энергии, а, казалось, более закалил его. Человек бедный, Иван Николаевич стоял за бедность — все забитое горькою долей находило отголосок в его честной, любящей душе и придавало ему сознательную силу в правоте своих действий. Он находил какое-то упоение в постоянной борьбе то с мироедами, подтачивающими в корне народное благосостояние, то с волостными головами, писарями и сельскими старостами. Ни одно действие их, если только, по убеждению его, оно шло наперекор общественным нуждам, не ускользало от его внимания, вызывая в нем громкий протест, и беспощадно осмеивалось им на волостных и сельских сходах. И боялись же они этого правдивого, безбоязненного голоса! 'О-ох, Иван Николаевич, не минуешь ты сызнова острога!' — говорили ему более осторожные крестьяне, привыкшие только уклончиво, махая руками, говорить: 'Не наше дело!' И все-таки, увлекаемые его красноречием, они часто, забывая свою осторожность, возвышали вслед за ним и свой голос.
Эксплуатация наезжающих торговцев всегда возмущала Ивана Николаевича; не раз он поднимал против нее свай голос, и все безуспешно, но, наконец, ему удалось склонить однодеревенцев к самостоятельной оценке своего труда, и пред началом ярмарки, после долгой борьбы с рождающимся сомнением у непривыкших к самостоятельности крестьян, он достиг своей цели. Общество, как мы видели, послушало его, установило свои цены и твердо стояло на своем до поры до времени.
— А-а… Евсеич!.. Ну-ну, здравствуй, здравствуй, — покровительственным тоном привететвовал его Петр Матвеевич, снимав с себя лисью шубу и вешая ее на гвоздь у двери. — Не плакал ли по мне, а?
— Слез-то нету…, плакать-то… баба-то выла, — ответил тот, кланяясь ему.
— Обо мне-то? — насмешливо спросил хозяин. — А-а! Ну, спасибо!..
— Поминала, шибко поминала! — продолжал Евсеич. — Дай, говорит, ему, господи, ехать, да не доехать!
— О-го-о!.. И то поминала!..
— И в нос и в рот тебе всячины насулила. Да тебе, поди, икалось? — наивно спросил он.
Петр Матвеевич присел к столу и насмешливо смотрел на мужика.
— Нет, не икалось! — ответил он, по обыкновению барабаня пальцами по столу,
— И то ись, а-а-ах, как честила она тебя, понадул ты ее крепко: понява-то, что из твово ситцу сшита, вся то ись… во-о-о! — произнес он, разведя руками.
— Расползлась?
— По ниточке… мало ль слез-то было, да я уговорил: погоди, мол, приедет ужо, может, на бедность и прикинет тебе чего ни на есть за ушшерб-то.
— За деньги сичас же, крепчай того!..
— За де-е-еньги же, а-а? — удивленно спросил мужик.
— А ты полагал, даром?
— По душевному-то, оно бы даром надоть. Ведь тоже, а-а-ах, друг ты мой, и бабье-то дело: ночей ведь не спала, робила. На трудовую копейку-то и купила его. 'Теперя умру. говорит, похороните в ней…' А оно вон исшо при живности по ниточке, а? Взвоешь!
— На то и товар, чтоб носился… вековешной бы был, так чего б и было!.. И не торгуй!
— И не носила, ни разу не надевывала. Так это, друг, что глина от воды, так он от иглы-то полз.
— А глаза-то где были, когда покупала?
— Вишь, бабье-то дело… На совесть полагалась…
— И наука!.. Вперед гляди в оба!.. В торговом деле совести нет… И мы не сами делаем, а покупаем!..
— Нау-у-ука!.. Будет помнить! Так уж за ушшерб-то не будет снисхождения, а?.. Одели милость, не обидь, бедное дело-то: слезами баба-то обливалась, ей-богу!
— Гм… А рыба-то у тебя есть, а? — спросил его Петр Матвеевич.
— Не поробишь — не поешь: наше дело такое, промышлял!..
— Много?
— Не соврать бы сказать-то! Пудов-то с семь наберется!..
— Продаешь?
— Хе… Чу-удной! Неуж самому есть?
— Другие так вон сами есть собираются, брюхо растить хотят.
— А-а-а, наши же мужики? — с удивлением спросил Евсеич.
— Мужики!..
— Не слыхивал, друг. Рази богатым-то, им, точно, брюхо-то нее тяготу, а наше-то дело бедное, нам с брюхом-то мука… пасешь, пасешь на него хлеба, все мало… А-а-ах ты, напасть!.. Ну и прорва! Не купишь ли хошь рыбу-то, а?… и хрушкая есть… Есть и осетрина и нелемки, всякой рыбки сердешной дал бог, промышляли с бабой-то!..
— А как ценой-то за пуд, а?
— За пуд-то?.. Да уж с тебя бы за труды-то, ну и за бабий-то ушшерб надоть бы подороже!..
— Подешевле не хошь, значит!
— Подешевле-то? на-а-кладно, друг, дешево-то отдавать ноне. За подушную-то, гляди-ко, и-и-и дерут, дерут, дадут отдохнуть, да снова подерут!..
— И больно?
— Ничаво-о!.. Под хвост-то не смотрят. Вот оно подешевле-то отдавать и убытошно, говорю!
— Ну-ну, так и быть уж, будто за то, что дерут и бабу-то изобидел — по шести гривен с пятаком за пуд-то осетрины дам…
— О-о-ой, милый ты человек! — вскрикнул Евсеич и всплеснул руками.
— И бабе ситцу отпущу!..
— Экую-то цену… да что ты… ай-яй-яй… ну-у… да бог с тобой и с ситцем!.. А-а-ах ты какой дешевый, а?.. Нет, ноне…
Но в это время распахнулась дверь, и в горницу вошел седой как лунь крестьянин. Реденькая борода его имела желтоватый отлив. Его костюм был так же убог, как и костюм Евсеича.
— О-о! и Кондратий Савельич к нашему шалашу со своей копейкой, — встретил его Петр Матвеевич, пока вошедший крестился на передний угол. — Ну-ко, порадуй, порадуй! — произнес он, когда тот молча поклонился ему.
— Не избытошно радостей-то! — ответил новопришедший дрожащим, разбитым старостью голосом. — Сами по них тужим. Иван Вялый да Трофим Кулек к тебе идут, пожалуй, радуйся…
— Порожняком аль с тем же, с чем и ты, а?..
— Да у меня, кажись, ничего в руках-то нет, — с удивлением отвечал, разведя руками, Кондратий Савельич.
— Я не про руки, а про карманы… Карманы-то есть, а?
— Есть… есть… у штанов, друг… Как карманов-то… что ты… к юровой-то исшо новые вшил, — дыроваты были — и вшил…