Игорешей ухнулся в сугроб и я. 'Этого быка только башенный кран удержит!' - по-строительски промелькнуло у меня в мозгах, когда я летел обочь тропки, отворотя в сторону нос, чтобы не ободрать об наст.
Обтирая лицо от снега, отплевываясь, все-таки и лицо искупал, я первым выбрался из сугроба и мысленно обругал, даже всячески искостерил Галочку; меня разбирала обида: я-то за что страдаю! 'Ну и дура! Какая же все-таки провинциальная дура! Дала так накачаться своему кабану, а теперь возись с ним!'
Вдруг из сугроба я услышал смех. Беспечнейший смех Галочки! Злость просто вскипела во мне. Бестолочь! Клуша! Ладно бы пьяной была. А то ведь нет. Трезва! За весь вечер в гостях рюмок пять рябины на коньяке выпила: для такой-то пышечки - мизер. Вот характер!
Я стоял на тропке, отряхивал себя от снега, а они лежали в сугробе. Игореша что-то мычал, так и не открывая глаз. А Галочка, барахтаясь в снегу, сквозь смех комментировала:
- Что, Игореша, упали? Как мы все втроем-то! Хорошо, хорошо полетели!
Вскоре опять продолжилось 'перемещение пьяного тела'. И опять 'ручки, ножки, шейка мамочки'. Наконец-то - калитка, крыльцо, прихожая.
- Давай, Игореша, будем раздеваться… Вот так. Один ботиночек сняли. Теперь - другой, - щебетала Галочка, разувая и раздевая мужа. - Нет, Игореша, сегодня ты пьяненький, так что пошли не в спальню, а на диван. В зал пошли, маленький…
Галочка увела мужа в зал. Через приоткрытую дверь я видел, как она бережно укладывает его на диван, укрывает широким клетчатым пледом.
В прихожей было очень уютно, чисто, прибрано, нигде ничего не валяется, вся обувь на полках, вся одежда в шкафах; за исключением одежды и обуви, только что снятой с Игореши; освещение - лампа в зеленом абажурчике с рюшами, на стене - огромное, в багетовой раме зеркало. В эту минуту, когда я, немного упревший, стоял в прихожей и дожидался Галочку, чтобы проститься, мне даже стало жаль эту Галочку. За всем этим уютом, за всей этой чистотой стоит бабья хлопотливость и труд. С другой стороны, меня подмывало желание сказать Галочке при расставании что-нибудь колкое, язвительное: побереги здоровье-то мужа, вон у вас какое хозяйство.
В зале погас свет, Галочка вышла в прихожую, притворила за собой дверь. Но и сквозь закрытую дверь был слышен нарастающий разомлелый храп хозяина, объятого родным домашним теплом. Я стоял в расстегнутой куртке, мял в руках шапку и чувствовал себя как-то неловко: все же во мне было больше жалости к Галочке, чем обиды за ее сегодняшние страдания…
Галочка остановилась против зеркала, громко выдохнула: по-видимому, умаялась. Затем она встряхнула головой, своими мелкими светлыми завитушками, будто бы освежила себя и поправила прическу. Затем отшагнула от зеркала и негромко выкрикнула:
- Ура! До утра он будет спать как убитый!
Галочка повернулась ко мне, на ее разрумянившемся лице появилась загадочная улыбка, голубые глазенки лукаво прищурились. Она взяла обеими руками концы моего шарфа, который висел у меня на шее, и потянула к себе.
- Да не бойся ты. Я же знаю: до утра он будет спать как убитый.
Я смотрел через плечо Галочки, которая прижалась ко мне пышной грудью, на огромные ботинки размера примерно сорок седьмого. Ботинки косолапо стояли, соединясь тупыми носами, с которых стекали капли растявше-го снега.
Мне почудилось, что поутру Галочка, похмеляя Игорешу первачом, скажет ему с веселостью: 'А какие мы тебе рога-то наставили, Игореша! Ого-го какие! Ты теперь у нас просто олень!' - и на закуску поднесет прямо к губам мужа соленый огурчик.
ВАДИМ КОРНЕЕВ
Этот быт я несу, как увечье… Что сегодня дешевле всего? Я отвечу вам: жизнь человечья. Нет дешевле уже ничего.
Ты вот думаешь - власть оступилась, и потом ты получишь своё?… Нет, она отреклась, отступилась от народа, что кормит её.
Забываю заречные тропы, пусть погожим деньком я влеком… Наплевать мне на рифмы и тропы, на стихи ни о чём, ни о ком.
Среди взяток, растрат и разврата, о добре размышляя и зле, верю сердцем - за всё есть расплата, есть на небе и есть на земле.
Не прекратился клеветы обвал, на прошлое легко зубами лязгать. А Черчилль перед Сталиным вставал, и Рузвельт встал бы, если б не коляска!
Холмы и рвы - пропала колея.
Дороги нет, да, видно, и не будет.
Вот так, увы, сегодня жизнь моя:
внизу бомжуют, а вверху - иудят.
Бомжи по банкам разливают клей, вонищей прёт от волглых тряпок вшивых, но благодарен им за то, что живы, что новых русских мне они милей.
Что там Чечня! Уже повсюду бойня - в год сотни тысяч выкосят легко, и ложью слов отравленных обойма поднимет ствол и метит далеко.
В живых и в тех, кто не успел с рожденьем. Поберегись! Ведь косят всех подряд и бьют с рассеиваньем, с упрежденьем, как старые уставы говорят.
Подумай, друг, на чьей ты стороне - добра со злом идёт война в стране… Курск за спиной. Вокзал. Холмы и рвы. Как русский князь сказал: 'Иду на вы!'
Мирюсь теперь со всякой мразью… Не волк, а тут хоть волком вой. Коль Пушкина облили грязью на юбилей двухвековой.
Любви к нему не стало меньше, но как велик преступный пыл: любил он, дескать, карты, женщин, поэтом между прочим был…
