которую вставлена жизнь современной Олонецкой деревни, - дремучие, суровые леса, повсюду разбросанные озёра, строгое северное небо, завыванье зимних метелей, вы поймёте, почему вдруг у вас начнут звучать совершенно иные, обычно далеко спрятанные душевные струны. Поживите в деревне в каком-нибудь глухом залесье Пудожского или Повенецкого уезда, приглядитесь, придумайтесь к деревенской жизни - вы почувствуете себя не в XX, а в каком-нибудь XVI столетии, среди черносошных крестьян,
несущих своё тяжёлое тягло, живущих своеобразной жизнью, говорящих на своём ярковыразительном языке, проникнутых своими особыми взглядами, нравами, устоями. Вы почуете дух былого господина Великого Новгорода, посылавшего сюда сынов своих заселять обширный незнакомый край. Вы начнёте понимать перегибы и переливы жизни и народной души'.
А ещё раньше в петроградском 'Аполлоне' в 1912 году совершенно экстатически описывал 'тайную красоту' Севера Д. Пинегин: '…Север - стыдливая красавица, умилённая келейница, - лицо своё кажет неохотно… Мужик северный каждый год видит смерть близко, и в этой близости крепнет его суровый и живой дух. Художество северное под стать человеку - берёзовые туесы разукрашены зелёными, ярко- синими цветами, по красному полю бежит, лихо раскинув ноги, кофейный конь; всё ярко, всё горит, - даже лопины наряд свой красной тесьмой обшивают. Помор любит всякую затейщину - у него и сказки такие, с присловьями, с прибакулочками; порой даже честная старица какому-нибудь почтенному собирателю такую досюльщину выложит, что тот и записывать перестанет, - долго ему не прочихаться от поморской крепкой речи. За новизной там не очень гонятся - всё те же три сына, Баба-Яга, леший колоброд и иная нечисть… Недаром на севере крепка и старая вера - там любят слово хитросплетенное, застывшее навеки в нерушимой, святой красоте. Недавно мне рассказывали про одну старушку: придёт она домой после двенадцати евангелий, сядет, усталая, чай пить, прошепчет 'исшедъ вонъ плакася горька', и сама заплачет. Особенная сила есть для неё в древних привычных словах; так и помор - если следить строгий, неизменный словесный ход северной сказки, то вспомнишь неумолимое и страшное 'умрём за единый азъ'.
Видно по северным сказкам, что недаром поморы много между лопина-ми ходят. Народ загадочный, колдовской - дикая лопь; до сих пор ещё живут лопские колдуны - нойды, к ним всё ещё ходят люди в беде и страхе; до сих пор ещё целы каменные вавилоны - странные, неведомые ходы, сложенные неизвестно кем в пустынной тундре. В таком соседстве, не шутя, говорят о власти колдунов и мертвецов, не шутя их боятся и сказки о них почитают бывальщиной…
Мы счастливы тем, что родную нашу старину можем видеть не в лавке старьёвщика, толстых томищах историка или присяжного собирателя, а ещё живую - в северных сёлах, на великих реках - Печоре или Северной Двине, на богатом Поморье, иноческой Печенге и далёкой Пазе, у норвегов. Тот, кто раз испытал эту власть живого слова, тот знает, какая в этой купели благодать. Тайна слова вручена народу; к этой тайне надо идти, потому что слово - сущность всего, потому что 'вся тем быша и без него ничтоже бысть, еже бысть'. (Есть устойчивое подозрение, что писалось это сочинение не без воздействия клюевских рассказов в кругу писателей, свивших себе гнездо в 'Аполлоне' к этому времени.)
Для старовера сожжение Аввакума, основание Выговской обители, Соловецкое страстное сидение - это не история. В контексте Большого Времени, вбирающего в себя микрокосм отрезка в человеческую жизнь, - это всё было вчера. Вчера Андрей Денисов в полемике с монахом Неофитом слагал 'Поморские ответы'. Вчера же Семён Денисов тосковал по Выговской пустыне, будучи в заключении в Великом Новгороде: 'Аще забуду тебе, Иерусалиме, аще забуду тя, святый дом, преподобное вкупожительство, забвена да будут пред Господом благожелания моя!…' И вчера же Иван Филиппов пел величальный гимн Святой Руси в 'Истории Выговской пустыни': 'Я же российская украшающее златоплетенно пределы, земная совокупляху с небесными, человеки российские с самем Богом всепредсладце соединяю…'. Через два десятка с лишним лет, уже в изменившейся почти до неузнаваемости России и в совершенно иной жизни, Клюев напишет в только что начатой 'Погорельщине':
Александр Алексеевич Михайлов, известный критик и литературовед, сам выходец с Поморья, рассказывал, что ещё в конце двадцатых годов в сорока вёрстах от деревни Куя на 'городище', где некогда стоял Пустозёрск (там сейчас голый пустырь) на месте сожжения Аввакума можно было видеть 'пё-нышки' - остатки столбов, к которым были привязаны огнепальный протопоп и его единоверцы… На это святое для каждого старовера место, к осьмико-нечному кресту приходили паломники и возносили молитвы за своего 'батюшку'… Та трагедия не вспоминалась - она переживалась заново, как творящаяся в новом времени и с новым поколением.
Удивляться здесь не приходится. Современный исследователь Б. Коко-рин в работе 'Старообрядческое понимание жизни' пишет, что 'старообрядец постоянно живёт мыслью о вере. Он горит этой мыслью, и она его никогда не оставляет… Общим и основным типом старообрядчества остаётся горение о вере, стремление жить по-Божьи, постоянное памятование, что он - член церкви, пусть и невидимой, таинственной, и поэтому обязан знать и, по мере возможности, исполнять церковные законы…
Старообрядец перенёс церковность в свой домашний быт, сделал её спутником своей жизни, окружил ею себя, как воздухом. Он церковен всюду, и церковность для него является руководящим принципом. Пусть старообрядец очень мало говорит о нравственных идеалах, о нравственном совершенствовании, о богоискательстве в современном духе и смысле, он знает книгу Псалтырь, а в ней изложены все законы нравственного совершенствования человека полно и ярко. Знает также он много житий святых, а ведь эти жития являются прообразами наиболее чистых людей; они - сокровищница высшей любви и высшей нравственности. В знании церковных песнопений старообрядец никому не уступит, а в них глубина человеческой мудрости…
Среди старообрядцев, особенно в беспоповских согласиях, много таких, которые буквально по целым годам не бывают в молельных своего согласия, по отсутствию их в близком расстоянии. Они поют и читают дома. Многие из них совершают полную службу, в известные дни и часы дома их превращаются в молельную, в храм. И это явление не исключительное, а общее. Здесь церковность воплощается в самой жизни. Это и является отличительной чертой старообрядчества, чего новообрядчество лишено'.
Так обстоит дело сейчас - также оно обстояло и сто лет назад - в начале прошлого века, когда у старших поколений ещё живы были в памяти керженские и выговские гари, когда в молельную превращалась не только крестьянская изба, но и опушка близлежащего леса или берег близлежащей реки, когда весь окружающий русский мир мнился храмом старого обряда.
Более того, в связи с традицией поморских беспоповских общин, где пересказывались и комментировались стихи Евангелия и Жития Святых, - возникали рассказы о Богоматери, замерзавшей среди сугробов, о хождении Иисуса Христа по земле русской. Д. Успенский в статье 'Народные верования в церковной живописи', опубликованной в 1906 году, писал: 'Нередко рассказчики точно указывают, от какой деревни до какой в известный момент было совершено путешествие, на каком именно месте произошло данное событие. Я помню, на моей родине один старик показывал, например, даже дерево, кривую старую осину в глухом месте большого казённого леса, на которой удавился будто бы предатель Христа - Иуда'.
…Старое самоцветное русское слово, старые иконы, с которых грозно и пристально взирают неземные очи, старые книги с тяжёлыми переплётами, разукрашенными финифтью, дивные сказки и дивное материнское пение…
В такой атмосфере и росли дети Прасковьи Клюевой, этим воздухом были пропитаны стены их дома, живая старина была бытом, древние дониконов-ские иконы и старопечатные книги - домашними университетами. И хотя нельзя семью причислить в полном смысле этого слова к черносошным крестьянам - источником существования была государственная, а потом и торговая служба главы семейства Алексея Тимофеевича Клюева - труд на земле также был знаком и родителям, и детям.
…Крестив сына, как и его брата и сестру в новообрядческой церкви (сохраняя себя, иные староверы уже в отношении своих детей избирали определённую линию поведения, дабы не калечить им жизнь), мать пела ему старины (Русский Север к середине XIX века оставался единственным в империи хранителем былин Новгородской и Киевской Руси), древние плачи и колыбель-
ные, сектантские гимны, обучала читать по Часовнику. 'Посадила меня на лежанку, - вспоминал Николай, - и дала в руку творожный колоб, и говорит: 'Читай, дитятко, Часовник и ешь колоб и, покуль колоба не съешь, с лежанки не выходи'. Я ещё букв не знал, читать не умел, а так смотрю в Часовник и пою