потому, что то один, то другой из этих мужичков, уронив свой музыкальный струмент оземь и привалясь к нелицевой стороне морга, закатывал глаза и задавал, не смущаясь особости места, такого храпака со вчерашнего устатку и утрешнего опохмелия, что звук этот вполне заглушал негромкие голоса, доносившиеся из нутра печального пристанища.

3

Познавая мир, Бориска отчего-то особенно любил старый тенистый парк с толстенными размашистыми липами - наверняка до семнадцатого года рождения, увенчанными великим множеством грачиных гнезд.

По весне птицы орали во весь голос, возвращаясь с юга, ремонтировали свои дома, подавая людям бесполезный пример для подражания, демонстрируя силу и радость жизни, потом притихали, высиживая птенцов и самим этим фактом опять же укоряя людей; птенцов выкармливали, налётывая сотни вёрст в окрестные поля - за червем, гусеницей и всем прочим, что не противно малышовому птичьему вкусу, и далее - ставя детей на крыло, давая им опыт птичьего лёта.

Особенно любил Борис наблюдать за судьбами слёток, маленьких грачи-шек, не вполне еще оперившихся, но сумевших спланировать с высокого гнезда, да не способных еще подняться обратно и потому оказавшихся беззащитными на земле.

О! Слётки - это целый мир, полный страстей, трагедий, но и великих радостей…

Их охраняли родители. Дежурили по очереди, и если, к примеру, отец улетал за червями, чтобы накормить неслуха, - а от этого зависела его жизнь (наедаясь, птенец скорей оперялся, укреплял свою подъемную силу),

то мать ходила рядом, черным оком проглядывая пространство: вверх - нет ли ястреба или злостного воронья, готового растерзать дитятю, и по сторонам - не крадется ли хищница-кошка или блудливая непутевая собачонка, которая есть добычу не станет, но поглумиться и погубить малыша способна.

Отгоняя врагов, подтаскивая пропитание, грачи все же добивались желаемого, и нетерпеливые их чада через день-другой, а то и вовсе через считанные часы вдруг, яростно хлопая короткими крылышками, взлетали - пусть не на самый верх, не в безопасное гнездо, а всего лишь на нижнюю ветку, где их уже не достанет хотя бы собачье-кошачья опричнина. А там и до вершины недалеко!

Так вот, Бориска бегал в старый парк, вовсе не обращая внимания на тяжкое уханье похоронного барабана и пуки тяжелой трубы, гонял кошек и собак, если те направляли свои стопы к слёткам, помогая взрослым птицам оградить, оберечь малое беззащитное птичье детство.

4

Деревянный домик матери Бориса и Глеба, Ольги Матвеевны, стоял по самой середине деревни Горево, все почти жители которой носили общую фамилию - Горевы. Дед Матвей умер до рождения Бориса, про Глебку и говорить нечего - это дитя уж совсем нового времени.

Из материных рассказов выходило, что бабушка Макаровна, которую по имени Елена звали редко даже знакомые и соседи, а вослед за ними и самые близкие родственники, даже внуки, жила с дедом дружно, а потому как он был работник справный, крестьянин лошадный, то и появился у них этот дом. Потом Макаровна держала пару коров, поросят, ясное дело, курей и гусей, но лукавый город все это, можно сказать, постепенно украл и сожрал, потому что наполз на деревню, затоптал ее, затопил пятиэтажными серо-блочными хрущевками, матом, пьянью, пустыми банками да бутылками не только на улочках, но и в окрестных полях, постепенно превращаемых в лужайки. А живность, особенно такая серьезная, как корова, состязания с цивилизацией не выдержала и из хозяйства пропала. Отказались и от поросят, но еще раньше исчезли гуси и куры, потому как на асфальтовой, пусть и плохо укатанной, с промоинами и лужами во всю ширину, улице жить им стало невмоготу.

Не шибко заметно, но твердо деревенское семейство превращалось в городское. По утрам бабка Макаровна теперь не коров доила, а шла до ближнего магазина, размещенного в трехкомнатной квартирёшке недальней хру-щобы, и волокла в дом пару пакетов растворенного местным молзаводом заокеанского молочного порошка, чертыхаясь поначалу, но с годами привыкая к тому, что подает не природа, а власть.

Ей, Макаровне, казалось, что жизнь, ее окружающая, как-то очень уж сильно выцвела. Оставаясь в одиночестве, она изредка разглядывала себя в зеркало и с удивлением, замешенным на тоске, убеждалась, что глаза ее собственные тоже выцвели. Когда-то ярко-васильковые (за что, видать, и была приголублена немногословным, статным и работящим Матвеюшкой), теперь в помутневшем от времени старом, на свадьбу подаренном комодном зеркале отражались зрачки, будто вырезанные со старых блеклых обоев. Васильковый цвет обратился в серо-беловатый, а слезящийся взор, как она ни старалась, не превращался в былое сияние.

Это уж так от Бога устроено: печаль женская - это допрежь всего печаль материнская. И хоть дочь Макаровны Ольга, ее единственная крови-нушка, ни разу ее не обидела, ни разу в сторону не качнулась, никуда обочь не глядела и с первого своего мгновения на белом свете обреталась в скромном родительском дому - об ней только и болело материнское сердце, потому как Ольга оказалась страдалицей, никак не выладилась у нее вся последующая жизнь.

Когда она росла и училась, город уже наползал на деревушку Горево, и хоть старики не знали, как к этому относиться и каково им придется в городе жить, молодые глупо радовались, что больше они не деревенские, что

даже само название печальное - Горево стирается с карты района, а сами они становятся жителями хоть и затрапезного, грязного, убогого, но все-таки города. А название-то какое: Краснополянск!

Ну и требовалось найти себя, в городе-то. Оля нашлась. Пошла на курсы массажисток, потом пристроилась на работу в военный санаторий, на другом краю Краснополянска, тоже в бывшей деревне, где сохранилось каменное двухэтажное здание каких-то старых купцов; там отдыхали то боевые соколы, то танкисты с артиллеристами, никогда, правда, не воевавшие.

- Жисть, она и есть жисть! - вздыхала Макаровна, стараясь лишь согнуться, но не сломаться под тяготами этой 'жисти'. Да и чего ломаться, ежели ничего поделать нельзя… Слаб человек, чтобы против жисти бунтовать.

И все-таки не здесь таилась материна тоска.

Оля выросла вполне ничего себе. Росточку, правда, невеликого, но все при ней - и грудка, и гузка, и характер покладистый, без сбоев, и нрав покойный. Работящая же отменно! Весь дом на ней, и с малых лет - только готовка бабкина, да и та с годами отходила к Оле.

Без стонов, без причитаний, без модного в других семьях нытья о тяжкой бабской доле, о скудном заработке и отсутствии надежд, волокла Оля дом, и мать ждала, что приведет доченька мужа; вот тогда 'жисть' и направится. Но она только понесла…

Всякие попытки материны пробиться сквозь стену молчания, сложенную Ольгой, оказались бесполезными. Даже слез дочериных она не дождалась - та все молчит да улыбается. Ни кто отец, ни как это случилось, ни почему Ольга даже не попыталась связать чадо своё с именем мужчины, ставшего отцом Бориски, - ничего этого мать не узнала. В метрику сына - ведь полагается же вписывать отцово имя! - она и вписала отца своего собственного - Матвея Макаровича. Получился Борис Матвеевич Горев.

Когда мать недоуменно возвращала дочери внукову метрику, та со смехом перекрестилась:

- Прости, батюшка родный!

Ох, и сколько дум перекатала в себе Макаровна по этому поводу. И что Олюшка влюбилась в случайного лихача, а тот ее бросил. И что был этот, может, летун, а пусть даже из бронетанковых войск, люб ей, но женатый однако ж. И что вовсе снасильничали ее, от безделья своего и разврата, эти майоры да капитаны мирных времен. И даже такое приходило в голову: сама дочка и набедокурила - попросила какого ни то

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату