— Неприлично, совсем неприлично, — раздались голоса в поддержку его высокопреосвященства, в числе которых усердно дребезжал тенорок господина Золотникова.
— А ваше, Федор Петрович, мнение? — обратился Филарет к доктору Гаазу.
— Мое мнение таково, — с печалью промолвил Гааз, — что всякий истязуемый в некотором смысле есть Христос.
— Как это?! Как это?! — страшно всполошился Валентин Михайлович и озирался то на владыку, без малейших, следует отметить, признаков осуждения воспринявшего заявление доктора Гааза, то на Карла Ивановича, который, будучи лютеранином, решил замкнуть себе рот и не встревать в никчемные православные прения, то на отцов, до поры хранивших благоразумное молчание. — Что ж это будет, ежели в каждом разбойнике мы станем почитать Христа?!
— А то и будет, что разбойников не будет, — прозвучал чей-то звучный голос, и все поворотили головы в ту сторону, откуда он раздался, увидели едва возвышавшегося над столом крошечного священника и поразились обитанию столь сильного голоса в столь неприметном теле. — Откуда ж тогда им взяться? — нимало не робея в присутствии митрополита, мановение детской ручки которого решало судьбы не только клириков, дородных и тощих, высокорослых и от горшка два вершка, но даже и епископов. Махнул — и в тмутаракань молиться Богу и нести свет Христов в тамошние дебри. Вся церковь его трепещет. — Во всех и во всем лик Христов. Протри глаза и различи его, ты, человече страстный!
— Отец Василий и меня обличает, — пожаловался господам высокопреосвященнейший владыка, и всем стало видно, что он крошечного священника очень любит. — Никого не боится, токмо Бога и супругу свою, матушку Варвару. И то: она — гора, а он у ее подножья холмик. А наплодил он с ней… Сколько у тебя деток?
— Десятого ждем, владыка, — без тени смущения, но и безо всякого глупого горделивого чувства объявил отец Василий, и все безмолвно подивились плодородной силе, которой Господь по неизреченной мудрости Своей восполнил Своему творению недостаток его роста. — Сердечно желали бы вас в восприемники.
— При всех обещаюсь — буду. Молитву же перед наказанием, не опровергая — собственно, кто я, чтобы опровергать самого Фому!.. — выразился Филарет таким тонким образом и с таким вдруг мелькнувшем в сухом его лице выражением, что сомнений быть не могло: обнаружится что-либо несогласное со святым православием у Фомы, или, положим, у прельщающего невоспитанные умы Якова, или, берем ближе, у Феофана, то с корнем будет вырвана из русской почвы и истреблена негодная мысль. — …предлагаю другую, мною с Божией помощью составленную. Название подобающее: молитва узника, в темнице заключенного.
Прослушали и Филаретову молитву, и Федор Петрович первым нашел ее весьма трогательной и задумчиво повторил: «
Алексей Григорьевич приметил, что даже доктор Поль неодобрительно покачал плешивой головой. Федор же Петрович, ничего не желая замечать, твердил свое. Зачем-то вспомнились ему три старика- беспоповца, на Воробьевых горах ожидающие этапа. Боже ж ты мой! Глянул бы на его высокопреосвященство, при упоминании о раскольниках превратившегося в скалу, из которой Моисей ударами посоха ни под каким видом не исторг бы и капли сочувствия. Но взор доктора устремлен был не на митрополита, а в раскрытое окно, в потемневшее, яростное веселое небо, уже принявшееся омывать щедрым ливнем пыльную, душную, комариную Москву.
И с этим своим странным отсутствующим взором, будто в целом свете ему одному дано узреть правду, он принялся рассуждать, что формальным исполнением предписаний закона зла не устранить. Закон карает зло, уже вышедшее из повиновения. Значит, смотреть надо не только в закон, но дальше и глубже. Куда? Он спросил и ответил: в сердце.
Кляня все на свете: обольстительные запахи, начавшийся дождь, Федора Петровича, под самый перерыв влезшего со своими беспоповцами, Померанский торопливо скрипел пером. К чему он клонит, черт его дери?! Тюремный комитет вошел бы в противоречие со своим назначением, продолжал Гааз, если бы остался равнодушен к рыданиям ссылаемых, если бы, слыша их горький плач, не доставил бы утешения их страданиям… Филарет стукнул карандашиком и попросил изъясняться понятней.
— От вас только и слышишь, — неприязненно сказал он, — седохом и плакохом. А что седохом? Почему плакохом? И покороче, милостивый государь. Без этого вот…
И в пояснение своих слов он покрутил детской своей ручкой, сим движением изображая туманные речения доктора Гааза. Федор Петрович оторвал взгляд от окна и с изумлением посмотрел на его высокопреосвященство. Что может быть яснее, чем человеческое страдание? Вот три старика, одному под семьдесят, двум другим по шестьдесят. Разве они преступники? Злоумышленники? Они хотят угодить Богу, но находятся в неведении о путях, какие могли бы с необходимой точностью привести их к заветной цели. Неужто за это надлежит наказывать ссылкой, разрушением семей, унижением подневольного состояния, бесчисленными лишениями? Ожесточившиеся от учиненного над ними насилия, сердца этих людей, наверное, оттают от снисходящей к их заблуждениям доброты.
— Трогательно для меня несчастье этих стариков, — во всеуслышание признался Федор Петрович. — Отчего не помиловать их? Не отпустить домой? Отчего не поступить с ними по слову апостола, побуждающего нас к любви, которая есть основа нашей веры? Господа!
Алексей Григорьевич тотчас сообразил, что доктор намерен обратиться к комитету с призывом ходатайствовать перед Сенатом о признании стариков-беспоповцев ни в чем не повинными и освободить от наложенных на них уз. Понял это и Филарет и Федора Петровича резко прервал.
— Изволили сослаться на апостола, и я вам напомню из него же. — Он передвинул на четках одну бусину, за ней другую. Пальцы его подрагивали, что свидетельствовало об охватившем митрополита сильнейшем гневе. — Именей и Филит, указывает апостол, отпали от истины. И слово их как страшная раковая болезнь — слышите, Федор Петрович, раковая! Они отступили с ложью, что воскресение уже было, а эти ваши раскольники, что святой Христовой Церкви более нет. И что — велите нам любить их ложь? Их пагубу, каковой они растлевают народ? Их рак?! Не-ет, Федор Петрович, одно только средство к их спасению — нож целителя.
— Зачем же, владыка, — с тихим упорством возразил Гааз, — любить рак? Любить надо больного…
Филарет безнадежно махнул рукой и объявил перерыв.
Отказавшись от обеда, Федор Петрович по роскошной мраморной лестнице спустился к дверям генерал-губернаторского дома, которые перед ним тотчас распахнул дежурный унтер-офицер. «Дожжь, Федор Петрович», — заботливо предупредил он. «Ничего, голубчик, — отозвался Гааз, — мне недалеко». Он вышел на Тверскую. Дождь утих и теперь то сеял водяной пылью, то летел к земле редкими крупными