положим, еще поглядеть надо, кто кого первей. У меня, чтоб ты знал, с десяток, не соврать, а то, может, и более того, та-аки-их господ… и в полковничьем чине один, полез сабелькой махать. Махнул разок. Он снова сплюнул. А я ему под праву-то ручку поднырнул, чик его по шейке — и дух вон.
— Ой, ты-ы! — с еще бульшим испугом промолвила Евдокия.
— И не жалко было тебе губить християнский народ? — спросил Захария.
— А меня! — бешено закричал вдруг Андрей. — Меня! Когда! Кто! Жалел?! Меня вон как ево, — кивнул он на Мойшу, — а то и раньше… Тебе, жиденок, лет сколько?
Мойша смотрел на него заворожено, как кролик на готовящегося проглотить его удава.
— Годов, говорю, тебе сколь сравнялось?
— Мине, — пискнул мальчик, — це… десять… и еще… один…
— Вот! — торжествующе промолвил Ковалев. — А меня уже в неполных девять годков, без отца, без матери, хорошо, в поганом ведре не утопили… Пинком под зад, и пошел на фабрику валенки валять. Я им навалял, — мстительно промолвил он. — Через год эту фабричонку запалил и айда к хорошим людям на выучку. Но уж не валенки валять… Грех, конешно, я разве не понимаю, што грех, но не я один. А че далеко-то ходить! Вон, на ундере повис, еле бредет. И он старуху-купчиху на тот свет, а капиталец ее прибрал…
Сквозь туман в голове Гаврилова долго пробивалась к нему мысль, что это о нем. О ком же еще? Позвольте. Как?! О нем, кого все любят, и маменька, и Оленька, и студенты-друзья, этот страшный… даже слов не найти… ужасный этот человек смеет говорить, что они одного поля ягода. Позвольте! У него, у клейменого, ни капли сострадания в сердце. У него и сердца нет! Да по какому праву! Ничегошеньки не зная, зачислять его по своему разряду. Гаврилова вдруг осенило. Всякому преступнику всегда одиноко в кровавом мире порожденных им кошмаров, среди оставленных им предсмертных воплей и мертвых тел, среди оборванных им до срока жизней. И он втайне озирается вокруг в поисках если не соучастника, то единомышленника и единопреступника, в неосознанном стремлении оправдать свое злодейство присутствием в мире других убийц. Не я один. Гаврилов тоже убил. Внезапно у него хлынули слезы, и, захлебываясь ими, он прокричал:
— Да ты! Да как ты смеешь! Если ты сам такой, то не думай… Никого я не убивал! Это ложь! Ложь!
— Не убивал он! — вступилась Евдокия.
— Э-э… — протянул Андрей клейменый. — А ты-то почем знаешь? Свечку держала? — усмехнулся он, и при этих словах дернулись и покривились буквы у него на щеках: «К» и «Т». — Не убивал… Он
— Суд, — неудержимо рыдая, говорил Гаврилов и чувствовал, что вместе со слезами остаток сил вытекает из ставшего ему непереносимой обузой тела, и что сейчас он упадет и ляжет прямо на дорогу, и ни Коваленко, ни кто другой уже никогда не поднимут его. — Нечестный был…
— Не плаць, не плаць, — как взрослый маленького, утешал Гаврилова Мойша и через прут тянул к нему свободную левую ручонку. — Цто ты плацесь…
— И Христа распяли, — неожиданно тихо обратился к Андрею Захария. — Ты помнишь ли?
— И чево?
— Так ведь и там суд был.
— Да поди-ка ты, брехун старый, вместе со своим Христом! Ему башку, што ли, как мне? — ткнул Андрей себя в наполовину выбритую голову. — Или клейма на живом мясе жгли? Чтоб я во всю жизнь не забыл, што я кат?!
— Кат и есть, — твердо промолвил Коваленко.
— А ты, ундер, собака… — тут голос у Андрея сорвался, и он лишь прохрипел: — Попадись ты мне на воле…
Даже сквозь загар стали видны проступившие на лице старого унтера красные пятна. Он отпустил Гаврилова и потянул ружье у солдата стражи.
— Дай!
— Да ты чего, Констянтин Кузьмич, ты подсудное дело…
— Дай, говорю!
И, схватив ружье, он с маху, будто проламывая стену, ударил прикладом в спину Андрюхи клейменого. Тот качнулся, но на ногах устоял.
— Вояка, сразу видать, — обернувшись, с презрением обронил он, и получил еще один удар. И еще.
— На-кась тебе, выродок, — при каждом ударе надсадно, с ненавистью выдыхал Коваленко. — Я тя благословлю… околеешь… в Сибири…
Затем он вернул ружье, снял фуражку, утер пот, вступивший на коричневом лбу, и снова взял Гаврилова под руку.
— Ввел в грех, паскудник, — бормотал он. — Ладно. Дальше идем. Вон и Москва-матушка купола кажет.
Оставляя за собой клубы пыли, этап все чаще обгоняли кареты; проскакал отряд гренадеров, все как на подбор здоровые ребята, в зеленых мундирах, с обветренными насупленными лицами; скрипели мимо ломовые телеги: из Москвы — порожние, в Москву — то с дровами, то с грудами картофеля, то с корзинами, доверху наполненными алой малиной и черной смородиной, то с битой неощипанной птицей. Качалась свесившаяся через край телеги мертвая голова гуся на длинной серой шее. Стороной, топча клевер, с тоскливым мычанием брело стадо — коров с полсотни, если не более, все свыпирающими ребрами и тусклыми покорными глазами.
Над Москвой в лучах еще высокого солнца дрожал воздух, низко плыло жемчужно-серое облако пыли, и сквозь него золотыми всполохами просверкивали маковки и купола и по ослепительным вспышкам света угадывались венчающие их кресты. Сердце сжалось. Боже мой, тяжко подумалось Гаврилову, неужто было время, когда он жил в этом дивном городе? И по утрам с Плющихи, где вместе с товарищем, таким же студентом со смешной фамилией Бузычкин, нанимал две крошечные комнатки окнами в старый сад в двухэтажном деревянном доме пожилой чиновницы-вдовы Ксении Афанасьевны, на подвернувшемся ваньке-извозчике, а всего чаще на своих двоих бежал через Смоленский рынок на Арбат, там переулками, переулочками и дворами, сокращая дорогу, к Большой Никитской, откуда до Моховой, до университета, уже рукой подать.
Ах, если и было, то в другой жизни и с другим человеком, лишь по странному совпадению обитавшему на Плющихе и при первой возможности норовившему ускользнуть за сто верст, в Коломну, чтобы хотя бы мельком увидеть Оленьку и перекинуться с нею парой слов. Тот был свободен, а он — прикованный к железному пруту и следующий в Сибирь преступник.
Преступник без преступления.
Убийца без убийства.
Злодей без злодеяния.
Он простонал сквозь стиснутые зубы.
— Терпи, парень, теперь недалече, — ободрил его Коваленко. — Вон и Москву-реку видать…
Гаврилов поднял голову. Далеко впереди с прирожденным ей от века спокойствием в берегах то низких, луговых, зеленых, то высоких, холмистых, поросших темным ельником, несла свои воды река. Правее еще недоступного взгляду Кремля она уходила на юг, левее — вычерчивала петлю, изгиб которой скрыт был сейчас высоко поднявшимися Воробьевыми горами. Ужасно торопясь и сбиваясь, он принялся вдруг объяснять унтеру, что жил там, за рекой, неподалеку от Новодевичьего монастыря, а возле монастыря всегда была переправа, а на Плющихе уже довольно каменных, богатых домов, но она все еще напоминает сад и по весне благоухает яблоневым цветом.
— Плющиха, — покачал головой унтер. — Чудно?е какое название!
— Но славное, очень славное, — слабо улыбнулся Гаврилов. — Я так привык…
— А ты отвыкай, — дал ему совет клейменый Андрей и, поморщившись, бросил недобрый взгляд на унтера.