мальчик, очнувшись, медленно открыл глаза и уставил на Сергея Павловича тяжелый мутный взгляд олигофрена. Доктор выругался. Опоила, сука.
– Ты его убьешь, дрянь ты поганая. Его в больницу надо. И немедленно.
– Жлоб, – прошипела она. – Денег пожалел. – И, развернувшись, пошла прочь.
– Да постой ты! – крикнул он и тут почувствовал за своей спиной Аню.
– Здравствуйте, Сергей Павлович, – молвила она. – С кем это вы здесь воюете?
С этого мига внезапно и бесповоротно началась для Сергея Павловича другая жизнь, просветленная присутствием в ней Ани. Он поражался: слеп он был, что ли, минувшей осенью в «Ключах» или внешний и внутренний его взор еще затмевала Людмила Донатовна? Как он мог проглядеть эту милую чистоту, эту кротость и эту нежность, сжимающую душу сильнее всякой красоты? И как он осмелился лезть к ней своими пьяными и грязными губами? Или он мертв был тогда, перед нечаянной для него, но несомненно предуготовленной встречей с преподобным Симеоном, сшедшим с Небес на край болота, дабы указать ему путь и свет, а ныне ожил и обрел счастливую способность видеть, надеяться и любить?
– Аня, – восхищенно сказал он. – А я было думал, что вы не придете.
– Но я обещала, – отвечала она, и Сергей Павлович не мог налюбоваться мягким светом ее глаз.
Вокруг по-прежнему кипела толпа, однако теперь в ней чудесным образом исчезла прежняя враждебность всех ко всем. Совершенно незнакомые им люди, например, этот достойный человек в хорошей, новой куртке и пыжиковой шапке, или эта славная женщина в черной каракулевой шубке, заботливая мать и верная жена, поглядывали на них и особенно – ему казалось – на Аню с нескрываемой доброжелательностью. И они были несомненно правы, ибо, по мнению Сергея Павловича, завидев Аню, всякий должен был ощутить казалось бы вовсе беспричинную радость и лишь несколько погодя, связав причину и следствие, молвить про себя: «Умыла душу, дай Бог ей здоровья и мужа хорошего». – «Я и есть ее будущий муж», – хотел бы с уверенностью объявить он, но ледяной волной накатывало на него трезвое и страшное соображение: а что он вообще знает о ней? Пусть, скорее всего, она не замужем. Однако разве ее внешняя свобода исключает
Аня взглянула вопросительно.
– Жалкий? – уже поднимались на эскалаторе к выходу, и она вытаскивала варежки из карманов пальто. – Вы о ком?
Вид ее варежек – синих, с белыми крупными снежинками на тыльной стороне, тронул его едва не до слез. Как у школьницы. Девочка милая. Не судьба.
– Преимущественно о себе, – мрачно ответил он, переступая через гребенку эскалатора.
Она засмеялась.
– Вы мне потому и звонили, и просили приехать, чтобы это сообщить? А мой телефон – вам, наверное, Зиновий Германович его дал?
– И сказал, – отчаянно выпалил Сергей Павлович, – что вы ждете моего звонка.
– Я?! – изумилась она. – Какой лукавый! Он меня навещал, и я у него была в гостях – он, кстати, тут неподалеку, на Малой Бронной, у него комната в коммуналке… да вы, наверное, у него были…
– Нет. Только в Кадашах, в бане. Однажды.
– И он мне все говорил, что надо бы Сергея Павловича пригласить… И очень вас хвалил, – помолчав, добавила Аня.
– Меня?! За что?
– Ну… – в ее голосе он услышал улыбку, – врач хороший. И многие люди обязаны вам жизнью. Это правда?
Из метро через толчею подземного перехода они вышли на угол улицы Горького и Большой Бронной. Морозный туман висел над городом. Сквозь белесую мглу видны были желтые огни редких фонарей Тверского бульвара, к недавно открытому «Мак-доналдсу» тянулась длинная очередь, вчерашние лужи превратились в маленькие, припорошенные снегом, коварные катки.
– Сегодня, – он подхватил под руку поскользнувшуюся Аню, – сплошные переломы. Страшенный гололед. Для Москвы песок стал все равно что манна небесная. А дворники либо перевелись, либо вымерли. Мы четыре раза людей на улице подбирали, и последний случай самый тяжелый – старуха, семьдесят два, родных никого, перелом шейки бедра. Лежала на углу Пресни и Грузинского вала, – неведомо для чего уточнил Сергей Павлович и сразу же с острейшей тоской ощутил, как, должно быть, чуждо и скучно ей все, о чем он говорит, – гололед, нерадивые дворники, несчастная бабка, которую они с включенной сиреной и мигалкой мчали в Боткинскую, боясь, что у нее от болевого шока откажет сердце… – Вам это неинтересно, – с вызовом произнес он. – Но переломанные ноги в некотором смысле и есть моя жизнь. Однажды, – решившись, сказал Сергей Павлович, когда они шли безлюдным, темным бульваром, – я уже говорил с вами об этом… ну, то есть о том, чем я занимаюсь… и еще о другом…
– Разве? Я что-то не помню. Я помню две наших с вами встречи. Одна, по-моему, не очень удачная, а вторая очень короткая, у остановки автобуса…
Сергей Павлович долго чиркал зажигалкой, прикуривая.
– Что было, то было, – пробормотал наконец он. – Алкоголь, утверждает мой папа, враг ума. Но я правда говорил с вами… Я даже скажу где.
– Где? – чудесным эхом откликнулась она, едва заметная в темном пространстве, в котором давно иссяк свет оставшегося позади фонаря, тогда как следующий был далеко, где-то возле Никитских ворот.
– На кладбище.
– А-а, понимаю. Это был сон. Сон?
– Скорее всего. Но такой, знаете, странный. Наяву. Я не спал. Я только что в первый раз прочел письма моего деда, Петра Ивановича Боголюбова, священника, в тридцать седьмом убитого. Все письма из тюрьмы, одно предсмертное. И ясно видел кладбище… Востряковское кладбище, там моя мама похоронена, но папа, он журналист и пьяница, несчастный, жалкий, изувеченный жизнью, он потерял документы на могилу и вдобавок забыл, где она…
– Надо найти, – твердо сказала из темноты Аня. – В кладбищенских конторах есть журналы, там все записано.
– Да они мамину могилку с тех пор сто раз продали! – взвыл Сергей Павлович и тут же почувствовал, как ее рука, утешая, коснулась его руки. – Ну вот… – дрогнув и смешавшись, молвил он и продолжил. – Кладбище, и мы около пустой могилы деда Петра Ивановича. То есть могилы как таковой не было и быть не могло, хотя бы потому, что никто не знает, где его расстреляли и где закопали. Это была могила воображаемая. Символическая могила. Папа пришел, Витя Макарцев, мой товарищ, тоже доктор со «Скорой»… стихи пишет… Этот сон мой до того был похож на явь, что я даже запомнил две строчки, которые Витька тогда же шепнул мне на ухо. Нечто вроде эпитафии. Вот:
Чтo легко выговорилось
