кровь? Смуту и горечь видел Он в сердце старика Пчельникова, радость, робость и жалость – в сердце сына; видел мать Агнию, из последних сил собиравшуюся читать следованную Псалтирь, и уже приготовлял светлого ангела в совсем скором времени принять, спеленать и, как долгожданного младенца, доставить в райские жилища бессмертную и чистую ее душу; видел старинного друга и сотрапезника алтарницы и псаломщицы, Григория Федоровича Лаптева, регента, тоже состарившегося, но еще довольно бодрого и крепко держащего бразды правления левым клиросом, где в ожидании взмаха его руки тихонько покашливал крошечный хор – две Бог знает сколько лет певшие в церкви женщины, у которых ввиду наступившей старости некогда звучные голоса давно уже дребезжали, наподобие расстроенных струн, и любимица Григория Федоровича, Аня Кудинова, потерявшая серебряный свой альт, но взамен его получившая в дар небесной красоты низкое и сильное сопрано; видел священника, будто пожаром, охваченного тревогой и поднимающего вопрошающий взор к церковным небесам. Оробевшее дитя, неужто он устрашился всего того, что сам же прорек в поэме «Христос и Россия»? Отчего же мятется? Отчего не перестает вопрошать в душе своей: что будет с Церковью? с храмом Никольским, у алтаря которого священнодействует третье поколение Боголюбовых? с его тремя дочками и особенно – с горбатенькой Ксюшей? с жителями града сего, а также всей России жителями, от мала до велика? И творение его дорогое, поэма «Христос и Россия», которой намеревался он потрясти сердца, – неужто обречена на забвение? Он уже эпитафию ей слагает:
– Ты, батюшка, небось в Москве крепко задумался, – укорила о. Александра мать Агния. – Сам не свой. Отец Петр уже в алтаре. Иди, начинай.
– Тут задумаешься, – пробормотал о. Александр и поднялся на солею, где трижды перекрестился перед царскими вратами и трижды склонился в глубоком поясном поклоне.
И целовал Крест, Евангелие и престол, и в эти великие и страшные минуты прикосновения к святыне, против желания и воли не мог избежать воспоминаний о Москве, о. Сергии, пламенных его единомышленниках и как бы уличал сам себя, вопрошая: отчего же, отче, согласившись с ними, ты ныне по-прежнему глаголешь «вниду», а не «войду», «поклонюся», а не «поклонюсь», «страсе», а не «страхе»? Не оттого ли, смутившись душой, робеешь поднять от престола глаза и встретиться с прямым, твердым взглядом брата? Он наконец собрался с духом и подошел к о. Петру. Тот обнял его.
– Саша, милый…
– Брат, – заторопился о. Александр, стараясь смотреть о. Петру прямо в глаза, – я тебе должен сказать…
– Потом, – остановил его о. Петр. – И мне надо тебе о многом сказать. Но сначала отслужим. Время такое, что нам с тобой, может, у алтаря никогда больше не придется вместе молиться. Облачайся.
И о. Александр принялся облачаться: сначала в подризник, пока еще с холодком в сердце шепча про себя:
–
– Мать Агния! Худо тебе?!
– Почитай… покамест… отдышусь…
Теперь уже не к губам – к глазам поднесла она платок, чтобы утереть катящиеся слезы. Но плакала вовсе не из жалости к себе, к невозвратимо уходящей жизни, к меркнущему белому свету, за долгие ее земные годы явившему ей столько красоты! И не от сознания, что близок уже час вечного прощания с милыми людьми – с тем же Григорием Федоровичем, с которым после обедни так славно было посудачить о житье-бытье и вволю попить чайку с сахарком вприкуску. Давно, правда, не по зубам стал ей сахарок, и Григорий Федорович, добрая душа, колол ей его серебряными щипчиками на мелкие кусочки. Да и где он нынче, сахар-то? И чай крупного листа, из Индии привезенный, с тонким и терпким запахом – где он? Что плакать о том, чего не вернешь! И лить слезы об этой жизни, когда за гробом начнется для нее иная, с Господом и всеми святыми Его! Там Христос, как родную, встретит ее и речет: знаю, скорбела ты обо Мне, когда видела Меня в вашем храме в рабском виде, с терновым венцом на голове. Скорбела, Господи! – так она скажет. Мне эти иглы будто сердце прошили. И Он ответит: не будешь печалиться отныне и во веки веков. И как Я воскрес, воскреснут и все верующие в Меня. И ты воскреснешь. И узрят новое небо, и новую землю, и град святой Иерусалим, сошедший с неба на холмы свои. И в нем, как в скинии, Бог будет обитать с верными своими. И рукой Моей утру Я слезы твоих очей, Агния. Ибо в мире Моем не будет ни плача, ни вопля, ни болезней; и самой смерти не будет, которую запечатаю Я печатью вечной.
Но собственная немощь ее угнетала. «Сил нет, Господи», – не утерпев, пожаловалась она. Ни Псалтири прочесть, к ней же была приставлена еще с малых лет, ни подсвечники почистить до веселящего сердца золотого блеска, ни отцам облачение в порядок привести. У о. Александра седьмой крест на епитрахили повытерся. И ниток подходящих нет его поновить. Да и были бы – какая из нее теперь мастерица, с опухшими пальцами и слепнущими глазами?!
– Спаси тебя Христос, – сказала она Лаптеву, отдышавшись и спрятав платок. – Ступай. Я