палисадником, стоял его дом, из окон которого открывался пленительный вид на заливные луга и Сангарский монастырь.
В иную пору он непременно постоял бы минуту-другую, любуясь чистым светлым небом, бронзовыми стволами сосен Юмашевой рощи, сочной яркой зеленью лугов и едва заметными белыми стенами и башнями монастыря, над которым, наподобие маяка, то исчезал, то снова посверкивал в лучах солнца золотой купол надвратной церкви. Но не до красоты Божьего мира было ему сейчас. Со вздохом: «Благодать!» и с мыслью, что не по делам человека ублажает его Господь роскошными картинами расцветшей земли, о. Петр толкнул калитку, прошел дорожкой между поднявшимися с обеих сторон левкоями, источавшими благоухание райского сада, поднялся на крыльцо и открыл дверь. Тишина в доме встревожила его.
– Анна! – громко позвал он, и тотчас услышал легкие ее шаги. Летела босая по крашеному полу, в цветастом ситцевом платьице, платочке на темноволосой головке и радостно сияющими, небесно-синими глазами. У него отлегло от сердца. – Вы тут что затаились, ровно мыши в норке? – он обнял ее за худенькие плечи. Десять лет замужем, а все как девочка. – А дверь не на замке. К нам в Сотников разбойников понаехало, целый отряд, а вы не бережетесь.
– Мой недосмотр, Петенька, – невпопад целуя его то в губы, то в бороду, сказала она. – Сигизмунд Львович к папе приходил, я за ним запереть-то и забыла.
– Неразумная ты моя головушка. Дождешься – поставлю тебя на поклоны.
– А мне нельзя, – таинственно и счастливо взглядывая на него, шепнула она. – Ты меня теперь на руках носить должен. Как в романах написано.
– Это с какой-такой стати? – говорил он, уже догадываясь и ликуя и в тот же самый миг с тяжелым сердцем припоминая весь сегодняшний день, в особенности же – выскользнувшего из храма человека, после которого осталось гнетущее чувство надвигающейся беспощадной злой силы. – Послушание мне от отца Иоанна?
– Ага. Послушание. – Она рассмеялась, потом всхлипнула и опять рассмеялась. – Ну тебя.
– Анечка! – едва вымолвил он. – Ты моя родная!
Как давней летней ночью на Покше, он подхватил ее на руки, дивясь, что в таком легоньком теле теперь живут две жизни, одна из которых в своей материнской глубине питает, растит и пестует другую – до поры, пока не придет час их разделения. Ах, дал бы ей милосердный Господь во здравии доносить долгожданное чадо и благополучно разрешиться от бремени!
– Петя, – переменившимся голосом вдруг сказала жена.
Он молча провел рукой по ее голове.
– Ты меня ровно кошку оглаживаешь. – Глаза ее потухли. – Беда будет?
– Грозен псарь, да милостив царь, – попробовал отшутиться он. И подбородок, и губы у нее дрожали.
– Нынче, говорят, злодеи отца Михея убили?
Он кивнул.
– Убили.
– И колокола с Успенского скидывали?
– Аннушка! – умоляюще проговорил он. – Защитит Богородица тебя и наше с тобой дитя. Ты в это верь и ничего не бойся.
– А тебя? – требовательно спросила она.
– Что – меня?
– Тебя – защитит?
– И меня. – Он с нежностью привлек ее к себе. – И всех нас. А срок придет – будет у нас ребеночек. Мы с тобой кого ждать-то будем? Мальчика? Девочку?
– Мальчика, – скорее угадал, чем услышал о. Петр. – Сына.
– Ты моя умница! – воскликнул он, из последних сил стараясь выглядеть безмерно счастливым, меж тем как внутри у него все цепенело от ужаса.
Он уже любил еще не родившегося своего сыночка и с трепещущим в мучительной радости сердцем уже слышал его первые крики, наблюдал его первые шажки, а где-то в неописуемо-прекрасной дали видел его в иерейском облачении, предстоящего Богу и приносящего Ему бескровную жертву за всех и за вся. Но разве дадут ему пестовать сына? Разве позволят оберегать покой милой супруги? Разве оставят под одной крышей с ними, чтобы всегда был он им путеводителем, помощником и утешителем? «Господи, – твердил он про себя, – к Тебе обращаюсь… Услышь, Боже, молитву мою, – мешая свои слова со словами псалмопевца, горячо молился он, – ибо я стенаю в горести моей, и без руки Твоей не могу освободиться от сетей, уготованных мне врагами моими. Милостив буди, Господи, к рабе Твоей Анне и к чаду, которого под сердцем носит она. И мне пошли великую Твою помощь, дабы мог я спасти и сохранить для будущей России последнее слово страдальца-Патриарха».
Единому Богу по силам ему помочь.
Но даже тени овладевших им скорбей не должна была заметить Аня у него на лице. И как ни в чем ни бывало он принялся спрашивать ее об отце, старце Иоанне: сам ли вставал к завтраку или она кормила его в постели, что сказал Сигизмунд Львович, доктор, и не прописал ли папе каких-нибудь новых лекарств, за которыми надо идти к Исайке. К завтраку вышел сам, ровно отвечала Аня, кушал немного, но с удовольствием: кашки гречневой жидкой младенческую тарелочку папа съел и чашечку чая с печеньем, что о. Александр привез из Москвы. Довольно долго говорил потом с мать Лидией и, должно быть, утомился, потому что от нее пошел к себе и лег, прихватив, правда, том епископа Игнатия. И с тех пор не выходил. А доктор всего только и сказал, что за последнее время папа заметно ослаб и что ему нужны какие-то микстуры, которых в Сотникове нет и за которыми придется ехать в Пензу. Рецепты оставил.
– Я в Пензу, пожалуй, завтра же и двину, – с бодростью, может быть, даже излишней объявил о. Петр и через горницу с киотом в углу, аналоем посередине и кадкой с фикусом в левом углу на цыпочках подошел к двери в папину комнату и осторожно ее отворил. Отец Иоанн спал, изредка глубоко вздыхая. Длинная седая его борода была на груди придавлена раскрытой книгой, на табурете, рядом с кроватью, лежала тетрадь, тоже открытая, с карандашом между страницами. Хрипло и громко стучали в горнице ходики. Раз-два, раз- два, без устали отмеривали они, и под их безжалостный счет папины дни шли к концу, таяли, уплывали в Небеса, туда, где его поджидали все Боголюбовы, где готовился его встретить и обнять преподобный Симеон и где с любовью проречет ему Господь: «Знаю твои дела и твою веру. Благословен ты, Иоанн, Моим благословением и отныне и во веки веков будешь иметь место подле Меня. Аминь».
Отец Петр прикрыл дверь и отправился на кухню, где вместе с Аней накрывала на стол мать Лидия, настоятельница разогнанного Гусевым-Лейбзоном Рождественского монастыря – вся черная: в черном платке, черном платье и с огромными глазами, налитыми тьмой беспросветной зимней ночи. Низким голосом прочла
– Не сердись, – виновато улыбнулся он жене. – Не лезет.
Она взглянула на него с тем скорбным выражением, которого никогда прежде не видел он в ее глазах, но которое часто замечал у много переживших и страдавших женщин. И только и мог ей в утешение рукой накрыть и тихонько сжать ее руку. Ах, какая невеселая, можно даже сказать, поминальная получилась у них трапеза! Мать Лидия пыталась было ее оживить, призывая о. Петра отдать должное замечательному, хоть и постному, борщу, и пшенной каше в чугунке, сию минуту извлеченному из печи, и при этом в назидание всем без охоты вкушающим хлеб наш насущный указывала на свое телосложение, по чести говоря, напоминающее палку. Отец Петр вяло кивал. Ты, мать-игумения, из всех, должно быть, одна такая. Все толстые или, по крайней мере, в теле, а тебя будто засушили.
– Я и в девках тощая была, и за тридцать шесть лет жизни в монастыре так и не отъелась…