Сергей Павлович увесистый сверток взял и лишь потом спросил:
– А что это?
Но Бертольд вместе с Басей уже скрылся в подъехавшем лифте, успев, правда, весело прокричать под грохот смыкающихся створок:
– Много будешь знать – скоро подохнешь!
– Чтоб ты провалился, – от всего сердца пожелал ему Сергей Павлович.
И «шакал» провалился.
Между тем, услышав на лестничной площадке голоса, из дверей квартиры двадцать девять выглянула профессорская вдова Вероника Андреевна, полная женщина лет, наверное, шестидесяти, в облике которой сквозь следы былого благополучия наметанный глаз доктора Боголюбова отмечал признаки начинающегося распада. В двадцать девятой вместе с Вероникой Андреевной жила ее дочь Таня, и Танина дочь от скрывшегося в прошлом году мужа – четырнадцатилетняя Света, при встречах окидывавшая Сергея Павловича мерцающим взглядом маленькой шлюхи. И хотя «шакал» не раз бывал уличен в чудовищном вранье и бесстыдных сплетнях, он вряд ли лгал, когда утверждал, что бабка и мать пьют на заработанные девчонкой деньги. Он настаивал также, что Свету предлагали и ему, и он отказался не столько из-за высокой цены, сколько из-за нежелания переступать житейскую мудрость, запрещающую блудить там, где живешь. Тут, впрочем, он мог и наврать.
– А вы не видели Свету? – Вероника Андреевна изъяснялась не вполне твердо. – Нет? Я так и думала.
И она улыбнулась Сергею Павловичу той жалкой, виноватой и просящей улыбкой, какая бывает у людей, еще стыдящихся овладевшего ими пагубного пристрастия.
– А у нас сигареты кончились, – тем же голосом и с той же улыбкой объявила она.
– У меня «Беломор».
– Ну дайте.
После первой же затяжки она зашлась в кашле. В груди у нее при этом так громко свистел, сипел, стонал и дул в свои трубы невидимый оргaн, что Сергей Павлович не мог не заметить:
– К доктору бы надо, Вероника Андреевна.
Отдышавшись и вытерев выступившие на глазах слезы, она хрипло и коротко молвила:
– Зачем?
Появившаяся за ее спиной босая женщина в коротком халате молча и злобно рванула Веронику Андреевну за руку.
– Но, Танечка, я же о Светочке спрашивала, – лепетала Вероника Андреевна, оглядываясь назад и подавая глазами какие-то знаки Сергею Павловичу, которые он не понял или понять не успел. Однако он расслышал твердое обещание молодой мамаши оторвать башку маленькой паскуде и, вздохнув, отправился пить чай.
И в кухне с голыми грязными окнами и тихо погибающим на подоконнике одиноким кактусом, усевшись на расшатанный табурет, он вдруг задал себе страшный в своей простоте вопрос. Неужто дед Петр Иванович Боголюбов принял смерть для того, чтобы семьдесят лет спустя в московской квартире мог жить и благоденствовать какой-нибудь, прости, Господи, Бертольд, похотливый жлоб, мелкий валютчик и скупщик краденых деталей, из которых он наловчился клепать декодеры для телевизоров советского производства, приспосабливая их под зарубежные «видаки»? Чтобы из двадцать девятой квартиры крепенькими ножками выходила на панель четырнадцатилетняя девочка? Чтобы в двадцать восьмой – уж коли я рассматриваю нашу площадку как некую хромосому нынешнего мира – почти беззвучно сидели старик со старухой, согревая друг друга последним теплом и лишь изредка в поисках хлеба насущного выползая на улицу, смертельно пугающую их своим ожесточением? И чтобы человеческая злоба и грязь, которым я, внук Петра Ивановича, каждый день становлюсь невольным и уже почти равнодушным свидетелем, вошли в плоть и кровь нынешней жизни? Или его гибель оправдана, и тогда в свой черед она придает безусловный смысл перенесенным папой невзгодам и помогает понять и простить с некоторых пор овладевшее им безграничное отчаяние – или она никак не тронула соотечественников, постаравшихся поскорее забыть и Петра Ивановича Боголюбова, и убивших его палачей. И тогда, стало быть, прав папа, с тоской и мукой вопящий вслед давно ушедшему Петру Ивановичу, что лучше было бы ему подумать о жене и сыне, чем идти на лютую казнь за своего неведомого Бога! Тогда все для себя правы и тогда, следовательно, одной главной и всеобщей правды нет и быть не может.
Без этой правды и «шакал» прав, с отвращением подумал Сергей Павлович.
2
Явившись домой в скверном расположении духа, Павел Петрович обругал сына за взятую без спроса пишущую машинку («Она мне четверть века верой и правдой служит, а дурак на букву «м» вроде тебя ее доконает в один миг!»), затем, увидев сверток и узнав, кому он принадлежит, надрывно крикнул, что Сергей Павлович желает погубить не только машинку, но и родного отца.
– Тебя просили брать?! – выпучив карие, в красных прожилках глаза, наступал папа. – Нет, ты скажи, тебя просили? Да ты хоть знаешь, что этот гад мне подсунул? Ты хоть чуть-чуть соображаешь, – тут он повертел пальцем у виска, – дурной своей головой, чем для меня все может кончиться? Он вор, а я, выходит, его ворованное прячу! А это, между прочим, статья!
Но безо всякого сочувствия к папе Сергей Павлович заметил, что таких, как Бертольд, следует обходить за три версты.
– А ты с ним пьешь и у него одалживаешься.
Папа сник.
– Сосед все-таки, – вяло отбился он и удалился на кухню, откуда вскоре послышались многозначительные звуки, вслушавшись в которые можно было без труда представить выставленную на стол бутылку, рюмку с ней рядом, нежное бульканье вытекающей из горлышка кристально-чистой влаги, а в итоге бульканье куда более внушительное, произведенное длинным глотком и последующей работой горла, пищевода и желудка. Папа охнул, крякнул, а Сергей Павлович сглотнул набежавшую слюну.
Однако, будучи приглашен Павлом Петровичем разделить скромную трапезу и поболтать о мимотекущих событиях, он отказался от рюмки с твердостью новообращенного толстовца. От изумления папа открыл рот.
– Ты никак в трезвенники записался? Хвалю. Давно пора. Пусть яблочко катится подальше от породившей его яблони. – Он выпил, отдышался и с лукавством искушающего Еву змия предложил: – Одну, может быть, а, Сережка?
Сергей Павлович ответил аксиомой Макарцева:
– Одной рюмки в природе не бывает.
– Это верно, – согласился папа, добрея на глазах. – А у нас в конторе один веселый малый вывел теорию непрерывной волны. Звучит так: процесс потребления алкоголя в принципе не имеет конца. Однажды начал – пьешь до гроба.
– Вот и конец.
Павел Петрович с прищуром взглянул на сына.
– Я слышу в твоих словах отзвук дрянной философии, мне всегда отвратительной. Я, ежели желаешь, в некотором смысле эпикуреец, и заглядывать туда, – и папа неопределенно повел рукой, – не имею ни малейшей охоты. Успею! И потом – уверяю тебя – ничего интересного. Пустота, темнота и Северный полюс. Нет, Сережка! Живая, хоть и шелудивая собака вроде меня все равно лучше дохлого льва, пусть даже этот лев будет Львом Толстым. А?! – И, подмигнув сыну, Павел Петрович с довольным видом потер ладонь о ладонь.
Бедный папа.
Опять он отрекся от наследства Петра Ивановича, отца своего.
Бесчестному жить, может быть, легко, зато умирать, наверное, трудно. Неужто позабыл папа, как Петр Иванович, сидючи в темнице, тревожился не столько о собственной участи, сколько о том, чтобы у ненаглядного Павлуши не было ни малейшего повода сказать об отце, что он – предатель?
– Папа, – спросил он, не сводя испытующего взгляда с Павла Петровича, на лбу и щеках которого уже проступили пятна ярко-свекольного цвета, – а ты помнишь, что твой отец, а мой дед писал из тюрьмы? Это
