незыбкий, та единственная, которая, может быть, уже носит зачатого ими в обоюдном желании сыночка? Он так легко и быстро ее предал?! Он опустился на стул рядом с креслом писателя и депутата, успев испепелить самого себя взглядом, исполненным крайним отвращением.
– А признайтесь-ка знатоку человеков, – с веселым блеском в ледяных глазках повернулся к нему Анатолий Борисович, – приглянулась вам эта девица?
– Я занят до конца моих дней, – мрачно повторил Сергей Павлович объяснение, данное им Игнатию Тихоновичу не далее как позавчера утром.
Знаток человеков снисходительно усмехнулся. Занят до конца дней, но свободен именно сейчас. Такова, мой друг, подлая человеческая натура. Бездну порока скрывает в себе наша ночь. Он выпустил подряд несколько ровных сизых колец, поплывших к потемневшему небу. Особенно в этот миг. В этом месте. Слышен затихающий гомон устраивающихся на ночлег птиц, столь невинных в своих быстрых птичьих грехах. Плеснула сонная рыба. Догорает закат. Опускается светлый летний вечер. Сладостная тоска овладевает сердцем. Трудно быть человеку одному. Приди же ко мне! О, как ты прекрасна! Лилией долин назвал бы я тебя, если бы росли они в здешних полях! Но тихой прелестью своей ты краше лилии и желанна, как родник для гибнущего от жажды… Клянусь, меня ты искала и нашла на ложе своем. Открой же свои груди! Дай мне прильнуть к ним жадным ртом. Ласки твои пьянят сильнее вина. Дай же мне…
– Похоже, – сухо перебил его Сергей Павлович, – вам не дают покоя лавры царя Соломона.
– Незначительные заимствования, не более. Дозволено негласным литературным кодексом. Постмодернизм весь из скрытых цитат и отсылок, – заметил Анатолий Борисович. – На страницу текста – две комментариев. Но не мрачнейте, не мрачнейте, друг мой! Поднимем бокалы! И не отвращайте своего взгляда от Оленьки. Вы только взгляните – и вы многое прочтете в ее обещающем взоре…
– А я говорю вам, – опустив голову и с преувеличенным вниманием изучая рюмку, на донышке которой еще плескался коньяк, промолвил доктор Боголюбов, – что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем.
Величайшее изумление выразилось на лице писателя, депутата и героя таким образом, что уголки его брезгливо сложенных губ чуть опустились, а брови, напротив, приподнялись. Более того: он едва не уронил только что добытый из тарелки пельмешек. Но, справившись с потрясением и отправив пельмень по назначению, несколько погодя он высказался в том духе, что в подлунном мире осталось немного вещей, которые ему до сих пор действительно небезразличны. Решительным движением вилки Никулинский отмел возможные предположения наивного доктора о доблести, о подвигах, о славе, иначе говоря, что власть, женщины, известность и прочая дребедень его по-прежнему волнуют. Власть? Он поморщился. Вот такая. Поставив тарелку на столик, положив в нее вилку, а с нею рядом пристроив рюмку, большим пальцем левой руки он прикрыл полногтя указательного пальца правой и предъявил собеседнику со словами: «И того меньше». Женщины? Тень промелькнула в ледяных глазках за сильными стеклами очков. Из кувшина вылилось все, что в нем было. Или почти все. На донышке, как в вашей рюмке, что, кстати, совершенно непонятно. Низким голосом властно кликнул Шурика. Или оскудели у нас погреба?! Известность? Сыт по горло. Хотите верьте, хотите нет – до тошноты. Забвение? Он отхлебнул и призвал доктора последовать его примеру. Плевать. Меня не будет, как это ни прискорбно; будет, я полагаю, памятник, возможно, на Новодевичьем, но, скорее всего, на Ваганьковском. У Чехова, кстати, на Новодевичьем скромнейшее надгробье, а неподалеку во весь рост, мраморный или гранитный, кой черт, не имею понятия, с такой же самодовольной физиономией, с какой прожил всю жизнь, гаер, эстрадный выбегала, мелкий шут. А вот Петя, передразнил усопшего шутника писатель и депутат, ходил в школу с дипломатом, и кем стал? пра- авиль-но! а Коля – с ранцем, и стал он? – верно, молодцы, ха-ха! Петя ходил с папочкой – ну и кто он у нас сейчас, наш Петенька? ну-ну? ну, конечно же, ха-ха-ха… он у нас самый молодой папочка!
– Над чем это вы смеетесь? – спросил Шурик, в поисках пельменей шуруя в кастрюле ложкой.
– Над собой, – сказал, как отрезал, Анатолий Борисович. Особый вид тщеславия, скривил он губы. Замогильный нарциссизм. Величина памятника как возмещение незначительности жизни. Нет-нет. Объявляю заранее: простой камень. Под камнем сим… – и точка. И рядом с сокрушительным событием моего окончательного исчезновения, моего трупного окоченения и последующего разложения моей плоти, какое, скажите на милость, имеет для меня значение какой-нибудь привередливый читатель, брезгливо воротящий нос от моих сочинений? Меня нет, черт подери! И его нет, и никого, и ничего нет! Он опрокинул рюмку и жадно пыхнул сигарой.
– Как это, – хриплым голосом отозвался Константин Корнеич. – Вас – и нет? А кто ж тогда есть? Ваше здоровье! – Он подумал и добавил. – У нас в церкви поп говорит на многие лета, года то есть.
– Ты слышала, Шурик? – прошептал Абдулхак. – Он сама сказал, его нет. Думай хорошо, чтo тут, как тут.
А раз так, то на кой, изъясните мне, хрен, а Корнеич выскажется еще более грубо и зримо…
– И выскажусь! – не раздумывая, поддержал Корнеич. – Вам, может, без привычки, а мы все эти выражения еще в люльке знали. Ей-богу. У нас девки дырки себе проковыривали, а мы слова из мамкиной титьки сосали.
– Ф-фу, Константин Корнеич! – возмутилась Анжелина Четвертинкина. – Сколько знаю, стоит вам принять сверх пятисот, или вам рот затыкать, или себе уши.
– Да ты сама-то в девицах до четвертого хотя бы класса дотерпела, ай нет? – помутневшими карими, с прозеленью глазами уставился на нее Корнеич. – А про пятьсот зря болтаешь. Мы с Федей уже два литра оприходовали.
…оплачивать возможное литературное долгожительство нищетой, скорбями, болезнями, безвременной смертью? Для чего выметать окурки и прочий сор за молодыми людьми, мнящими себя гениями? Ходить по издательствам с протянутой рукой? Неприкаянной тенью бродить в писательском буфете, надеясь, что хоть одна сытая и пьяная харя из уважения к твоим текстам поднесет тебе рюмочку и черный хлеб с килькой на закуску?
Шурик услышал о рюмочке, и в тот же миг она оказалась в руке Анатолия Борисовича.
– Вот только килька… – тонтон-макут замялся. – Промашка вышла, не взяли. Да как-то ни к чему она к коньяку-то, Анатоль Борисыч.
– Все прекрасно, друг мой, – рассеянно отвечал герой труда, поглядывая, между прочим, на часы. – Н- н-да-а… А ведь скоро и в путь. Килька, мой друг, это неразлучная спутница моей молодости, я ее с тех пор не выношу.
Тут он впал в молчание и некоторое время попыхивал сигарой, задумчиво обозревая окрестности и время от времени обращая внимание Сергея Павловича на разнообразные оттенки воды в старице: то темные, то светло-синие, то розовые с плавающими в них отражениями неба. Ваш любимый Бунин летним вечером с кем-то поспорил, кто больше учует запахов. Н-да-а… Выпито, надо полагать, было изрядно. А вообще – звериный был у него нюх. А ну-ка и мы. Алкоголь, кстати, обостряет чутье. Он втянул в себя густой сладкий настой окружающих лугов, пошевелил ноздрями тонкого носа и определил зверобой.
– Да зверобоя тут, – вмешался Корнеич, – скрозь до Марьино.
Клевер.
– А как ему не быть! – подтвердил Константин Корнеич.
Ну и полынь, может быть?
Корнеич отрицательно покачал головой.
– Никогда не бывало. Да ведь тут коровки, Анатоль Борисыч. Стал бы ты горькое-то молоко пить? Разве что от бешеной.
Со вздохом указав на собирающийся у берегов белесый туман, Никулинский промолвил в глубокой задумчивости, что со всем этим – и, как бы охватывая дольний мир, Анатолий Борисович очертил широкий полукруг рукой с дымящейся в ней серо-фиолетовым дымком сигарой, – ему безумно жаль расставаться. Еще не спето столько песен, с кривой усмешечкой пробормотал он. Есть странные вещи, вы не поверите, но они вроде ниточек привязывают меня к этому миру, и будет ужасно больно, когда они оборвутся. Например: кто, по-вашему, автор «Гамлета»? Сергей Павлович без тени сомнений ответил, что Шекспир. Кто же еще? Вот-вот. А скорее всего, два безмерно одаренных человека, мужчиной и женщиной назовем их, создавшие и «Гамлета», и «Короля Лира», и «Отелло», и самого Шекспира. Голубок и горлица. Он сокрушенно покачал головой. Выпьем в их честь, промолвил Анатолий Борисович и совершил поминальное возлияние. Мир сплетён из мифов. Человек рождается в их окружении, живет в нем и умирает, и путь его – от мифа о