Он, скорее всего, человек был не без греха, витийствовал Павел Петрович, словно позабыв о постигшем его самого ударе, хотя и не смертельном, но все ж чувствительном, – особенно по части Бахуса, которому он поклонялся с усердием истинно верующего. Поскольку он был монах, то его подружкой была кружка. Это естественно, человечно и понятно. Смиряя плоть в одном месте, поневоле балуешь ее в другом. Однако кто из нас без греха, пусть бросит в него камень, как однажды сказал ваш Бог. Маленькая провокация, основанная на глубоком знании человеческой натуры. Но его смерть? вернее, его убийство? в той самой… как это у вас? – обратился он к Сергею Павловичу, будто младший Боголюбов был монах и жил в монастыре… ну да, в его собственной келье, где он предавался ученым трудам, писал, размышлял и молился… его смерть не является ли избыточным доказательством царящей в этом мире жестокости? Где суд правды? Сострадание? Где благожелательное отношение Творца к Своему творению? Куда глядел Он, указал папа на иконку с голубыми очами, когда Викентия зарезали как барана? Ночью, в час проникновенной молитвы… С преклонением колен, воздетыми руками, с воздыханиями, исходящими из сердечной глубины: помилуй меня, Господи! Не по делам моим, подчас греховным, суди меня, а по стенаниям моим, коих кроме Тебя никто не слышит. Не по службе моей суди меня, а по служению Тебе, чего ради написах я горькую мою повесть. Не по восседанию моему на совете нечестивых суди меня, но по всецелому пребыванию Моему в законе Твоем. Яко бысть аз всецело Твой, тако и предстану пред последним и страшным Твоим судом, отнюдь не желая иметь в груди соблазн Иудина целования, а токмо умываясь слезами веры, надежды и любви, в них же протекает вся моя земная юдоль.
Таковая речь Павла Петровича в сочетании с имевшим место полупоклоном Спасителю изрядно удивила младшего Боголюбова и пробудила в нем и в Ане слабое упование на затронувшие папу благотворные перемены, вызванные, как это зачастую случается, внезапными житейскими потрясениями, когда застигнутый ими беспомощный человек, порастеряв опоры былой уверенности, поневоле обращает свой взор к небесам, а мысли – к вечности. Однако ядовитой ухмылкой завершил Павел Петрович свое слово. Не по тому адресу молился. Как Ванька Жуков, слал письма с жалобами на свою горемычную жизнь «на деревню, дедушке», а где она, та деревня? где тот дедушка? где твой бог, несчастный человече? Все напрасно. Глас вопиющего в пустыне, которая вокруг нас и под и над нами была, есть и будет. И жалок чающий справедливости в этом мире. И глуп надеющийся на воздаяние в мире ином.
Далее, после краткого молчания, во время которого Сергей Павлович возложил руку на гладко причесанную Анину голову и притянул ее к своему плечу, в связи с чем папа бесчувственно упомянул голубка и горлицу, последовали его опять-таки равнодушные слова, что, с одной стороны, было бы уместно, достойно и в согласии с древним обычаем помянуть усопшего, а заодно и кончину журналиста Боголюбова, а с другой… Папа махнул рукой. Боголюбову вечную память провыл в редакции хор из трех дребезжащих голосов, поскольку остальные, искренне желавшие прорыдать последнее прости, пролить слезу и принять халявный стакан, держались в сторонке от накрывшего стол для тризны в своем кабинетике Алексея Петровича, ибо пуще огня и превыше старинных дружеских привязанностей страшились наушников, соглядатаев и сплетников, тотчас донесших бы по начальству о проявленном ими сочувствии к изгнанному из их рядов собрату. Что же до Викентия… Павел Петрович зевнул, невнятно проговорив: «Простите, милая…» Ежели Бог есть, Он не откажет убиенному рабу своему в хорошеньком местечке подальше от жаровни с углями, коими черти прижигают грешников мелкого пошиба; а ежели нет, в чем у здравомыслящего человека не может быть сомнений, выбьем на его могильном камне эпитафию… ну, нечто вроде:
– Я тебе не Витька Макарцев! – внезапно озлился Сергей Павлович.
– Сережа! Ты что?! – изумилась Аня.
– Не хочешь – не надо, – нисколько не обиделся папа. – Обойдемся. …ты потеряло сына… Ага!
Победным взором окинул он сына и нареченную супругу его, именем Анна, природная жизнерадостность которой была в сей час весьма подорвана сообщением о злодейском убийстве отца Викентия, а также участью самого Павла Петровича, вдруг оказавшегося за бортом не по своей воле. Она, кстати, и спросила папу голосом едва слышным, но исполненным неподдельного участия, чему подтверждением было и выражение ее мягких, темных, прекрасных и, кажется, повлажневших глаз:
– А вас, Павел Петрович…
Слово «уволили» или куда более грубое «выгнали» так и не слетело с ее губ. Павел Петрович перехватил:
– За что меня вышибли? Сломали шпагу над головой? Предали гражданской казни? – слава Аллаху, что пока еще только гражданской, а не как бедного Викентия… За любовь к поэзии вообще и за Вениамина Блаженного в частности.
Аня понимающе кивнула.
– Вы все-таки написали о нем статью.
Папа молча встал, вышел из комнаты и минуту спустя вернулся с несколькими машинописными страницами, на которые тотчас упал опасливый взгляд Сергея Павловича. Павел Петрович призвал всех оставаться на своих местах и пребывать в спокойной уверенности, что автор огласит лишь избранные места своего произведения.
Робкий протест Ани, высказавшей пожелание выслушать все, от первой до последней строчки, был пресечен Сергеем Павловичем, шепнувшим ей: «Не знаешь, чего просишь». Слава Богу, папа уже углубился в свой текст и не слышал высказывания сына, которое, без сомнения, до глубины души оскорбило бы всякого, кто избрал себе и без того тернистую тропу словотворчества, где только отмеченные Творцом счастливчики обретают розы, тогда как прочим честолюбцам в награду за пролитый пот и прилежание достаются одни лишь шипы. Ах, господа, все можно взять взаймы: деньги, земельный участок, квартиру, диплом о высшем образовании, чужую жену – но не талант. И ежели бы, предположим, существовал дьявол, то, я вас уверяю, среди пишущей братии нашлось бы немало охотников продать врагу рода человеческого душу, дабы выбиться из бесконечного литературного унижения и предстать перед публикой с текстами, вызывающими восхищение тонких знатоков и благожелательные отзывы еще сохранившей остатки независимости критики. Но где он, дьявол, черт бы его побрал, когда приходится сходить в могилу безвестным, непризнанным, не оставив ни единой строчки для вечности! Где он, скупщик уязвленных сердец, знахарь незаживающих ран, утешитель мучительного томления! Где он, пресуществляющий куски дерьма в золотые слитки, жалкий лепет – в полнозвучную речь, ничтожную страницу – в творение мастера! Где он, отец лжи, с его искусительными снами, манящими соблазнами, заманчивыми посулами, где он, чадящий в ночи фитиль, со всех сторон приманивающий души, готовые на самосожжение ради короткого всплеска неведомых им ранее творческих сил! Где он, валандающийся с ведьмами сукин сын, губительного снадобья которого жаждет бессильный бумагомаратель, убийственной помощи – безвольный мечтатель, лицемерной поддержки – отчаявшийся бездарь!
– Д-да… Гхк… гхк… ну вот, хотя бы, – не без робости приступил папа. – Кто он такой, этот Айзенштадт?
И в самом деле, если еврея более заботит судьба покалеченного галчонка, то лавчонка ему совершенно ни к чему.
– Именно здесь, – с несколько большей уверенностью продолжал папа, – мы приближаемся к самому, может быть, главному, к тому, что раз и навсегда определило дух поэзии Айзенштадта. Сын бесконечно любящей его матери – о, какие пронзительные строки посвящены ей! едва ли не самые трогательные в русской поэзии последних десятилетий (привожу, скорее всего, не самые лучшие, а те, что по неведомой