не знавшим уз, не вздрагивавшим от скрежета тюремного замка, не терявшим сознание на допросах – и, принимая свободу как единственное, естественное и законное состояние, он с легкостью ответил бы, что тюрьма в ее разнообразных видах попущена Богом в наказание за наши грехи. Объяснение, заметно отдающее школьным богословием и слишком поверхностное, чтобы им можно было удовлетвориться. Несколько подумав, он, скорее всего, прибавил бы, что наказание за преступление крайне редко бывает вынесено в итоге суда преступника над самим собой и приводит его к прилюдному покаянию, как, скажем, Раскольникова, который к тому же, несмотря на обагренные кровью руки, более грешник, чем преступник. (Хотя преступление само по себе является тяжким грехом, однако есть все-таки между ними зыбкое и подчас неуловимое различие.) Принудительную неволю в таком случае следует рассматривать как вынужденное средство для стеснения существующего в мире зла. Да, таким – или примерно таким – был бы ход рассуждения свободного человека, не допускавшего и мысли, что возможны наказание без преступления, приговор без суда, мрак без проблесков света и страдание без надежды, утешения и срока. Теперь, будучи заключенным № 115 из камеры № 32, он склонялся к ответу, может быть, не вполне благочестивому, но зато согласному с горьким опытом последнего десятка с лишком лет его жизни. Тюрьма не просто попущена Богом, а угодна Ему, особенно если в ней томится невинный. И Максим Грек, едва ли не половину жизни проведший в застенках, и митрополит Филипп (Колычев), кому тюрьмой стал Отрочий монастырь, где задушил его треклятый Малюта, и епископ Арсений (Мацеевич), который так и умер в ревельском каземате под оскорбительным для человеческого достоинства именем Андрея Враля, и Авель- ясновидец, за свои предсказания и «зело престрашные книги» два десятка лет хлебавший арестантского лиха и упокоившийся в тюрьме Спасо-Евфимиевского монастыря, и Аввакум, брошенный в яму, а потом сожженный, – ведь не в Древнем Риме все это было, не при Нероне и Диоклетиане, и не нынешняя свирепая власть терзала их до смерти, а православные государи и государыни вкупе с преосвященными владыками, честными отцами и православными слугами престола. Невинная жертва, таким образом, по непостижимым для страдающего человека причинам входит в замысел Бога о судьбах мира – как две тысячи лет назад краеугольным камнем этого замысла стала крестная смерть Иисуса. Восстановление падшего человечества по-прежнему требует жертвенной крови – но, милосердный Боже, сколько еще?!
Иногда ему казалось, что он провел в заключении всю жизнь, что он родился и вырос в тюрьме, ее запахи пропитали его плоть, и если вдруг случится чудо, и он окажется на воле, люди будут сторониться его, будто прокаженного. Ах, да что там запахи! Разве весь его облик не выдает в нем человека из бездны? Разве не стал он чужим для жизни за стенами тюрьмы? И разве не прав был ночной его гость, порождение страдающей души и смятенного сознания, когда сулил ему кончину, как небо от земли, далекую от той, какую просит Церковь для своих чад: безболезненную, непостыдную и мирную, а предрекал пулю палача во исполнение приговора скорого, неправого и беспощадного? Но случались непередаваемо-счастливые минуты, когда годы неволи меркли, уходили в глубину памяти и не давили более сердце своей гнетущей тяжестью; когда время стремительно убегало назад и столь же стремительно возвращалось в сегодняшний день, принося в дар ларец драгоценных слов, событий и подробностей былой жизни. Как четки, привезенные ему со Святой Земли и освященные на Гробе Господнем, перебирал их он.
Видел себя мальчиком лет, наверное, девяти. Или десяти? Или старше? Зимнее было и темное утро, и папа уже седой. Рано поседел. Вставай, Петенька. Наклонился и поцеловал, щекоча бородой. Папа, папа, зверь тебя убил и меня убьет. Встретимся в небесной горнице. Там часы не стучат и не бьют раскатистым звоном, как у нас в комнате, где киот и мамин фикус. Кедр ливанский его папа назвал. Там времени нет и часов нет, ибо время дано нам в постоянное напоминание о смертном часе, его же не избежал никто. И Адам к земле приложился, и Ной, и Авраам. Пытался понять угнетающую человека тайну времени, когда в первый раз увидел гроб и в нем покойника, и свежевырытую могилу.
Годы прошли, пока не понял, что время, дающее о себе знать боем часов, ударами колокола, рождением и смертью, движет историю к ее завершению, безусловному окончанию, последней точке. Время – возница истории. Ибо смысл истории в том, что она заканчивается. Бесконечное бессмысленно. Если нет всеобщего итога, то нет и различия между добром и злом, истиной и ложью, праведником и нечестивцем, безгрешным и злодеем. Время истечет. Песочные часы. Из верхней части, где жизнь, в нижнюю, где смерть. Следил, не отрываясь. Душа замирала. А вдруг?! Твое время истекло. Конец этой жизни, конец судьбы, конец истории, последняя страница огромной книги бытия. Бог начал – Бог завершит. Аминь.
Встал в углу, возле потемневшей иконы Нила Сорского. Позади лес, деревянный храм, вверху облака белые с голубой каймой понизу, и ангелы на них в одеяниях разного цвета, но с крыльями у всех белыми. И святой с десницей, приложенной к груди, там, где сердце, а в шуйце развернувшийся свиток с увещанием, каковое неустанно глаголал он в земном житии и по сю пору с великим терпением повторяет с небес: подобает зде живущим заповеди Божии хранити… Велел братии по кончине своей бросить его тело в лесу. Дикие звери пусть напитаются мертвой моей плотью. Ч
Отец Гурий в точности как он. Мученическую кончину претерпел и, плотию пострадав, в белых одеждах предстал перед Господом. Его путь повторю. Погребального перезвона не будет. И
Папа в алтаре и Саша, его был черед. На великом входе Саша со свечой в руках и счастливым лицом. И в угол, где я, косился: вижу ли сегодняшнюю его славу служителя Божия? Папа преобразился и стал отцом Иоанном. Папу любил безмерно, перед отцом Иоанном трепетал с восторгом и благоговением. Приносил бескровную жертву. По молитвам его и незримо витающих в алтаре ангелов тайна творилась святая, великая, непостижимая: хлеб и вино претворялись в тело и кровь Господню.
На коленях стоял, пока не запели
В доме Господа поселился, кров его всегда надо мной. Искусители, хотящие уловить меня; враги, в темницу меня заточившие; палачи, навострившие на меня меч, – не дано вам разлучить меня с Богом моим. Бог и я – мы вместе всех вас сильнее. Много лет спустя в другом алтаре другого храма другой голос, старческий и словно бы с трещинкой. Дребезжал. Архиерей, глазки голубенького ситчика, рот запавший. Иподьякон, на две головы всех выше, у него всегда за спиной. Алтарь большущий, как рига. Зябко. Душа трепетала, от этого озноб. Помнится также, лютая была в тот день на дворе стужа с гладким синим небом и слепящим солнцем на нем. Еще помнится, закралась мысль: величина алтаря и полнота совершаемого в нем таинства не связаны ли обратной зависимостью? Если в алтарь понабилось человек, кажется, пятнадцать отцов: священники, иеромонахи, архимандриты, их двое было архиерею сослужащих, да архидьякон епископский, и еще дьякон, и кто у престола, а кто по углам о своем вполголоса, то бежит из священнодействия оскорбленная тайна, оставляя взамен холодный обряд. Один приблизился Моисей к терновому кусту, бывшему в