— Пи… рожки… — вырвалось из посинелого, перекосившегося рта.
— Пирожки? — переспросил Турецкий, думая, что ослышался. — Какие пирожки?
— С рисом… Гадкая начинка, самая моя нелюбимая, скользкая… Но мы их с таким восторгом ели… Валька Баканин принес пирожки… На репетицию кавээн в Уральском политехе… И мы их ели… Валька, Ипа, Кинг, Марина, я… Парамонов… Все вместе… Просто ели пирожки… Тогда вместе… По-настоящему…
Турецкий не мог понять, прикидывается подследственный или действительно блуждает в дебрях своего внутреннего мира, постоянно натыкаясь на неведомые и пугающие деревья?
— Распишитесь здесь, Леонид Маркович, — сухо потребовал он. — Встретимся в суде.
Валентин Баканин был стойким человеком. И, предвидя начало нового этапа прокурорско- милицейских терзаний, запасся силами, чтобы достойно его перенести и не сломаться. Когда же обнаружилось, что не придется ничего переносить и преодолевать, что его просто так возьмут и отпустят на свободу, потому что он ни в чем не виноват, все накопленные силы обратились против Вальки, и он потерял сознание. Вот ведь чепуха, никогда не предполагал, что может просто взять и шлепнуться в обморок. Всегда думал, что обмороки — удел затянутых в корсеты дамочек из позапрошлого века или людей, страдающих серьезными болезнями. А вот поди ж ты…
Придя в себя после обморока, свалившего его в кабинете следователя, Баканин обнаружил себя на чистой белой постели в чистой комнате со стенами, крашенными в бежево-розовый цвет. Комната была размером с обычную, как в типовой квартире, к ней прилагался санузел с туалетом и стоячим душем… Но все это Валентин обнаружил позже. Первое время он спал — попросту спал, будто вся бессонница, накопленная за время пребывания в следственном изоляторе, компенсировалась в этой атмосфере полного ничегонеделания и покоя. Просыпаясь, видел перед собой часть потолка и окно. Створки окна были грубо забелены масляной краской, но верх оставался прозрачным, как полагается стеклу, и сквозь него маячила голая, с сучковатыми ветвями и единственным присохшим листом, верхушка березы напротив. Когда на нее падал свет утреннего и вечернего солнца, верхушка вспыхивала золотом, в остальное время была обугленной, черной. Почему на ней нет листьев? Разве все еще март? «Наверное, я слишком долго спал, — рассуждал Валентин, — и наступила осень». Но и то, что он проспал значительную часть весны, все лето и сентябрь, не вызывало в нем никаких чувств. Чувств не было. Раз в сутки приходил врач; обслушивал, обстукивал, задавал вопросы и, не получив ответа, разочарованно и слегка укоризненно качал головой. Чаще приходили медсестры: кормили, выносили судно, делали какие-то уколы, совали в рот какие-то таблетки. Валентин принимал лечение с механическим равнодушием человека, махнувшего рукой на собственный организм.
Но вот однажды, в очередное пробуждение, он ощутил: что-то произошло. Валька не сумел бы зафиксировать, что на него так подействовало: возможно, солнце слишком ярко сияло на одинокой голой верхушке березы, ставшей здесь его единственной собеседницей, или слишком громко и весело звенели в коридоре посудой, готовясь к завтраку… Вошел врач. На сей раз он не успел задать ни одного вопроса, потому что Баканин опередил его:
— Где я? Все еще в тюрьме?
Врач был молодой, с взъерошенными пепельными волосами, с остреньким, как у воробья, носиком. Валька понял, что он очень милый и доброжелательный человек — по тому, как весело он ответил, от всей души радуясь за больного, пошедшего на поправку:
— Тюрьма для вас, Валентин Викторович, позади. Впереди только свобода, здоровье и счастье. Это неврологическое отделение областной больницы Александрбурга.
— Что со мной?
— Ничего страшного. Теперь уж точно вижу, ничего страшного. Вас ведь уже мое начальство хотело в психиатрию переводить! Говорили, что вы лежите не по профилю. А я за вас стоял насмерть. «Дайте, — говорю, — человеку прийти в себя! Почитайте документальные исторические произведения: у заключенных сталинских лагерей проявлялись те же симптомы. Все они были нормальными людьми, многие потом описали все, что с ними стряслось». Вы как, Валентин Викторович, литературным творчеством никогда не баловались? А то вам, я смотрю, есть что описать. Пересказали мне вашу тюремную эпопею: здесь материала на целый роман хватит…
Валентин прикрыл глаза. Голос словоохотливого врача отплывал куда-то вовне, снова наползала слабость, тело казалось чудовищно неповоротливым, неподвижным, словно чугунная чушка в тонну весом, но какая-то пробудившаяся часть сознания подсказывала: все будет в порядке. Все восстановится. Он встанет на ноги, он пройдется по больничной палате, потом выйдет за пределы палаты, потом за пределы больницы и вдохнет наконец полной грудью воздух внешнего мира, которого он еще не нюхал с тех пор, как ему объявили об освобождении…
Так оно и получилось. Валентин Баканин покидал неврологическое отделение три недели спустя и зажмурился, когда окно, открытое санитаркой на втором этаже, плеснуло солнечным зайчиком в его глаза, отвыкшие от вольного света. Он легко отыскал березу, кивавшую безлистой верхушкой ему в окно: она, единственная из всех украшавших больничную территорию деревьев, стояла черная, мертвая. А кругом шелестели молодые сквозистые кроны, свежо и печально пахла пробившаяся из черных недр земли трава… В кармане пиджака осели справки и документы. Валентин направлялся к больничным воротам, перекинув через предплечье сложенное вдвое пальто, в котором (когда-то очень давно, в какой-то из прошлых жизней) он вошел в Главное следственное управление ГУВД Московской области, на прием к майору Эдмонду Дубине… Посреди утренней теплыни последних чисел апреля пальто тяготило — и своим весом, и связанными с ним воспоминаниями. Откровенно говоря, Баканин собирался оставить его в больнице — на случай, если кому-нибудь из выписывающихся в холодную погоду понадобится теплая одежда, чтобы добраться до дома, но кастелянша строго сказала, что этого не положено, и пришлось тащить пальто с собой.
«От этого не избавиться, — подумал он. — Как и от воспоминаний. Можно, конечно, сделать вид, будто ничего не было, просто вычеркнуть этот несчастный период из своей жизни… Но это будет не по- мужски. Если я хочу считать себя мужчиной, я должен признать, что все это было, было не с кем-то посторонним, не в сталинскую эпоху, а было именно сейчас и со мной. Меня били. Мне надевали мешок на голову. Меня изводили лишением сна. Меня вынуждали признаться в том, чего я не совершал — и, надо признаться, почти вынудили…
И все это было сделано по приказу близких мне людей. Женщины, которую я считал своей любимой, и мужчины, которого я считал своим другом. Сейчас они, в свою очередь, угодили в тюрьму. В те самые условия, которые они создали для меня. Ну, наверное, не в те же самые: если они попали в руки настоящего правосудия, их не должны истязать… По крайней мере, я на это надеюсь. Я не желаю им того, что пережил сам: тот, кто через это прошел, не в состоянии желать того же другому. Впоследствии, наверное, я сумею их пожалеть: люди, которых алчность довела до убийства друзей, заслуживают жалости, пусть даже они сами этого не понимают… Но — не сейчас! Сейчас я не хочу о них думать. Очень больно. Просто — не могу».
Пока Валентин Баканин лежал в больнице, неврологическое отделение осаждали звонками сотрудники «Зевса», «Уральского инструмента» и «Уралочки»: справлялись о здоровье, о дате выписки, намеревались устроить торжественную встречу… Это коллективное намерение и стало причиной, почему Валентин ушел из больницы раньше, чем обещал, вопреки воле врачей, которые считали, что все еще его не долечили. Не нужны ему никакие торжественные встречи, букеты, поздравления и выражения сочувствия; не нужно ему, чтобы на него глазели, как на выходца с того света. Мобильный телефон Баканина исчез в кармане Эдмонда Дубины, а без мобильного Баканин неуловим. Он скроется ото всех. Пусть думают, что он все еще в Александрбурге! Билеты на самолет заказаны заранее; сегодня же он улетит в Москву. Потом он, разумеется, всем позвонит, чтобы не волновались; да и незачем им волноваться, ведь в больнице он предупредил медперсонал, что отвечать… Однако сначала он должен отлежаться в норе своей московской квартиры. Принять ванну. Переодеться. Вернуть, насколько возможно, прежний облик.
Своему новому облику Валентин успел взглянуть в глаза, когда с отвращением сбривал наросшую за