обезглавить или четвертовать, вы еще не менее часа будете сидеть на этой идиотской низкой кожаной подушке, с которой только после третьей попытки можно встать, и всем будет абсолютно ясно, что вы не уходите, хотя уже далеко за полночь, только потому, что вы просто не можете себя оторвать от всех этих милых, интересных, таких небанальных людей, что вы готовы были просидеть всю ночь, и вообще это один из самых удачных, получившихся вечеров за последние три-четыре, нет, что вы, шесть месяцев… Приходите, приходите… Спасибо, теперь вы к нам… О-о-о-ох! А вот в кафе — это по мне. Вы встретили в метро приятеля, и он сказал вам: «А не пообедать ли нам вместе?» И вы откладываете свое дело на час (вы, русский, не привыкли еще в это время обедать, ложитесь поздно, встаете еще позже), но приятель вам симпатичен, и знает он тут тоже симпатичное местечко, и вы идете без всякой опаски. Мне нравятся все парижские кафе! Все без разбора! И «мое» на углу, с неизменным Робером, и против Institut des Beaux- Arts,[69] тесное, набитое студентами и молодыми художниками, где, чтоб выйти из своего угла в туалет, нужно поднять всех соседей, и никто на тебя за это не обижается, и другое, где-то возле бывшего «Чрева Парижа», двухэтажное, с длинными столами, с ковбоями и медными тазами на стенках, и тонущую в полумраке, тихую «Лондонскую таверну» на рю дю Сабо, возле Сен-Жермен де Прэ, где пиво только английское, но водку можно достать всех сортов. И самое обычное, угловое, вроде «моего», куда забегают на перерыв рабочие с соседней стройки, где в эти часы всегда весело и шумно, где за стойкой проворно орудует хозяин или его жена и, как правило, путается под ногами и лает громадный хозяйский пес, а у витрины очередной балбес громыхает в настольный футбол. Вы это кафе прекрасно знаете по французским фильмам, возможно, впервые именно в нем встретились с Жаном Габеном…
Жан Габен умер. Ушел из жизни, из мирового кинематографа, может быть, самый французский из всех французов. Я отсылаю всех, кто его любил, к книге Инны Соловьевой — там сказано о нем все, мне нечего добавить. О себе же скажу — я боготворил его. И молодого, не находящего себе пути в жизни, из «Набережной туманов» или «Пеле ле Моко», и строгого отца семейства в «Окраине Парижа» (это там, в кафе, на стуле, изображал он своего сына-велосипедиста) или необщительного, старого, обманутого вроде бы Клемансо в сименоновском «Президенте». И конечно же, на всю жизнь остался в нашей памяти загадочный, обаятельный преступник или убийца «У стен Малапаги», фильма, перевернувшего всех нас, где мы и понятия не имели, кто этот замечательный, полюбившийся нам актер, а у Габена, уже всемирной знаменитости, это был чуть ли не двадцатый фильм.
Ах, Габен, Габен… И Фернандель, и Бурвиль, и Жерар Филип. Нет уж их никого. Тех, по которым узнавали и полюбили мы Францию.
А теперь я в кино не хожу. Так, иногда, если уж очень о чем-то говорят. Может быть, потому, что, ходя дома, у себя, на «заграничные» фильмы, мы знакомились, упивались (или наоборот?) такой незнакомой, чужой, непривычной жизнью, а теперь она рядом с тобой живая? Может, поэтому? Может, оно просто измельчало? Или я постарел?
Вот так-то…
Ну а по поводу д'Артаньянов, Бель-Ами и Тартаренов, ты где-то вначале о них говорил? Встречался ли ты с ними? С д'Артаньяном, прямо скажу, нет. С мопассановским Дюруа? В метро, на улице видал похожих, усатых, довольных собой, в душу же не заглядывал. Ну, Тартареном, по-моему, немножко я сам стал…
Ладно, а француженки, парижанки? Те самые, о которых вся мировая литература. И Ренуар, Дега, Тулуз-Лотрек?
Смущенно потупляю взор. Приедь я сюда лет на тридцать-двадцать раньше, может. А сейчас… Сижу в том самом сен-жерменском кафе, смотрю, любуюсь. И, поднимаясь от своего дома вверх, к метро «Пигаль», поглядываю, будто так, невзначай, на крашеных и некрашеных блондинок в юбочках чуть пониже пупа и сапогах выше колена…
Да, есть в парижанке любой профессии, любого возраста то, что привлекало в ней всегда и всех, от Тулуз-Лотрека до русских князей и представителей третьей эмиграции мужеска пола, как бы они от этого ни отрекались, врожденное, с молоком матери, изящество, непринужденность и умение любую тряпку превращать в туалет. И еще что-то…
Вот идут двое. Он и она. Сразу и не поймешь, кто из них девочка. Оба в джинсах, оба длинноволосые. Идут в обнимку. Остановились, поцеловались. И плевать им на всех. И прохожие не оборачиваются. Только я внутренне улыбаюсь и завидую.
P.S.
Случилось так, что я совершенно неожиданно окунулся во французскую жизнь. Волею судеб занесла меня нелегкая (операция — появился на теле еще один шов) в небольшой госпиталь маленького уютного эльзасского городишка Альткирх. Все медицинское было проделано доктором Герстом на самом, как у нас говорят, высоком профессиональном уровне, а после госпиталя две недели я «прокантовался» в гостеприимном, истинно французском доме доктора Клотца. Дом великолепнейший, двухэтажный, сад со всякими там разноцветными ирисами и цветущими рододендронами, отдельная комната, тишина, покой, красота. Но главное — дух дома. Хозяин — Пьер — негромкий и ироничный, с утра до вечера в госпитале, она, Габи, Габриэль — хозяйка, всегда веселая, изящная, красивая, почему-то никогда не устающая (раз в неделю — йога, может, поэтому). И еще две мамы — его и ее. И немыслимых размеров, страдающий одышкой пес Юрий («Доктор Живаго»!). И еще один непременный член семейства — Володя Загреба, молодой врач из Ленинграда, инициатор, вдохновитель и один из участников вмешательства в мои внутренности. К слову скажу, что французы полюбили его не только потому, что он хороший анестезист, а потому еще, что умеют учуять и оценить то хорошее, что бывает все-таки у нас, русских.
Прожил я в этом доме две недели и наконец-то узнал, что значит жить у Христа за пазухой. Вот именно так, как у Клотцев. Даже ненавистный французский обед был здесь мил и уютен, а это уже говорит о чем-то важном, поверьте мне.
Нет худа без добра. Две эти недели (а до этого и госпиталь, но там было не так блаженно) окончательно убедили меня в том, что французы именно такие, какими я их представлял себе, — см. Доску почета: люди широкого ума, горячего сердца и — без этого француз не будет французом — веселой, лукавой усмешки в глазах. Ко всему этому добавлю еще, что милые хозяева мои во время войны принимали самое деятельное участие в Сопротивлении и было им тогда не больше семнадцати лет… А я все еще ищу д'Артаньянов…
На этом дифирамбе французам и закончить бы. Вот, мол, как хорошо и уютно мне здесь, во Франции. Но как-то так получается, что писания мои прерываются все время чтением, а прочтенное к чему-то возвращает, и появляется что-то новое, задевающее тебя, будоражащее, и весь строй вещи нарушается.
Вот и сейчас этим новым, будоражащим оказалась книга, ответ Владимира Лакшина Солженицыну. С обоими я знаком, обоих с интересом читал («Теленка» даже дважды), к тому же неплохо знаю и «Новый мир», все перипетии его нелегкой жизни при трех редакторах (Твардовский, Симонов, Косолапов). Триумфальное появление «Ивана Денисовича»[70] происходило буквально у меня на глазах, а «По обе стороны океана», за которые мне крепко потом досталось от Хрущева, напечатаны были в том же № 1 за 1962 год, в котором и «Иван Денисович».
Не хочется мне сейчас вмешиваться в полемику (то ли это слово?) между Лакшиным и Солженицыным. Хотя мера субъективности обоих видна мне как никому другому. Сверхъестественный эгоцентризм одного, в очень искренней, но, увы, не всегда справедливой и корректной книге, вызвал вполне понятную реакцию другого. Первый не очень-то стесняется в выражениях и эпитетах по отношению к живым еще персонажам своей книги, второй, будучи одним из них, вполне естественно обиделся (и за себя, и за своих друзей), но, защищаясь, отходит, увы, от истины.
Вот об одном из этих очень огорчивших меня «отходов» в книге Лакшина я и хочу сказать несколько слов.
Речь идет об Анне Самойловне Берзер, не только сотруднице, как сообщает нам Лакшин, а и заведующей в свое время отделом прозы «Нового мира».
Вряд ли кто-нибудь может обвинить меня в нелюбви к Твардовскому или «Новому миру». Твардовского я любил и даже преклонялся перед ним (и до сих пор преклоняюсь), несмотря на частые ссоры и конфликты. К тому же очень многим ему обязан, со времен «Окопов Сталинграда». «Новому миру» я тоже многим, почти