Больше ничего меж этими двоими сказано не было. Папа застегнул портфель, застегнул пальто и встал руки по швам. Замараев уже показывал спину; папа ринулся и придержал для него дверь.
Света, пока я таким образом беседовал со старшим Благонравовым, успела прикорнуть поверх одеяла на все той же койке, где Настя хотела расплатиться со мной невеликим грехом за большой, а потом я пытался упиться если не до смерти, так хоть до беспамятства.
Я еще не мог жить дальше. Я жил позади – с Настей и ее Лихачевым, с неразбитым рентгеновским аппаратом и с надеждой, что начмед, паршивец, уйдет на пенсию и освободит мне место. Задним числом я не глупил и не делал искренних подлостей, избегая этого со сводившей с ума простотой: всего-то навсего иначе напрягал голосовые связки и произносил, скажем, “да” вместо “нет”.
Женская голова на моей подушке была из этого стократно исправленного мною прошлого. От спящей Светы пахнуло Настиным чистым запахом; она открыла глаза и потянулась то ли ко мне, то ли так, спросонок. И я к ней потянулся, клюнул носом в висок.
Запах был не Настин и не Светин, а общий, общажный – шампунь “Яблоневый цвет” из военторговского ларька.
Стрельнула, покатилась пуговица со Светиного халата.
– Вставай, – сказал я. – У нас инвентаризация и вообще служба.
– Есть, товарищ старший лейтенант, – ответила Света по-уставному, чего меж нами почти не водилось. Зато каким тоном она выговорила “товарища старшего лейтенанта”!
Наверное, так африканский колдун исторгает секретное, посвященное богам имя своего соплеменника, которое дает власть над ним всякому, кто это имя знает.
Тут я возвращаюсь к мысли о неумолимости времени. Скажи я тогда Свете не “вставай”, а “подвинься”, наши отношения могли стать необременительны и безобманны, как выпивка сослуживцев под взятые из дому бутерброды. Тебе моя ветчина, мне твоя домашняя котлетка, спиртное в складчину – справедливость. Вольно же мне было тащить на этот дружеский стол свою детскую коллекцию марок, аквариум и домашнюю библиотеку.
И на следующий день, и неделю спустя, когда мы первый раз возвращались из Театра Гоголя и, разворошив присоленный ночной изморозью стог, забрались греться в сено, Света деликатно не замечала моих подношений. Взяв к себе под шинель, на грудь, ее ноги в примерзшем капроне, я грузил несчастную старшинку цитатами из Платонова или пускался в критику теории самозарождения жизни на Земле. “Какое у вас тело горячее, товарищ старший лейтенант”, – честно спускала меня с небес на землю Света.
Я обижался, что старшинка недооценивает мой богатый внутренний мир. А она между тем хорошо ко мне относилась и не хотела, чтобы я с разочаровывающей подлостью лез во влагалище через душу. Она сразу мне кидала необходимый для случайной связи минимум, как для шарящих по дачам бомжей оставляют бутылку водки и консервы с запиской: “Отдохни, только не гадь”.
Еще через неделю Света дала мне последнюю возможность уйти, не нагадив. Если бы я составлял женский фразеологический словарь, самое пространное толкование получило бы в нем оброненное мимоходом: “Был один человек, да сплыл”. В очевидном значении это: “Предупреждаю, ты будешь не первый”. Далее: “Один – это не статистика, а мое к нему отношение”. Подразумевается: “Кому попало такое не рассказывают – видишь, я тебе доверяю, не обмани”. Еще одно очевидное значение: “Его место свободно”. И наконец: “Решайся!” Такое предупреждение обязывает либо исчезнуть, либо начать прицениваться к холодильнику и двуспальной софе для совместной жизни. А я снова повел Свету в Театр Гоголя и доводился.
Из нетей опять возник “один человек”, но уже в роли как бы меня или уж точно – мне примера. Образованный и добрый, но бестолковый по жизни, он под носом у себя не замечал преданную небалованную девушку.
Я испугался, что далеко зашел, и, в свою очередь, вызвал астральный дух “одной девушки”, которая увлекалась одним человеком, тогда как ей нужен был совершенно другой – она, видишь ли, Света, хотела замуж и перепутала это нормальное желание с чувством к определенной личности.
Беда в том, что Света и хотела замуж за определенную личность. Кто же не хочет именно тот кусок, до которого можно дотянуться? Рефлексы срабатывают как надо, соки уже ручьями, и тут вдруг не какой-то даже посторонний умник, а сам этот кусок, этакий шашлык собственной персоной, и сбоку помидорная кожурка, начинает сомневаться, мол, а впрок ли я тебе пойду? Может, лучше съездишь в магазин, постоишь за окороком? Да в таких обстоятельствах любой поклянется, что никогда еще так искренно, так нежно не любил шашлык, причем именно этот шашлык с, напомню, помидорной кожуркой и прочими личными особенностями.
Мы выясняли отношения часами, призывая на помощь “одному человеку” с “одной девушкой” и общих знакомых, и дальних родственников, и персонажи Театра Гоголя.
В порожденном нами чудовищном мире хрестоматийная Катерина из “Грозы” имела какое-то явное для нас отношение к Саранче, которого давно бросила жена; Аскеров становился мужем нашей полковничихи, вылечивался и дослуживался, понятно, до полковника, а настоящий полковник спивался, потому что ему доставалась вредная Замараиха. И в собственной нашей жизни мы разучились отличать настоящее от сказанного “к примеру”, изоврались до потери смысла и устали друг от друга.
Тогда я сказал себе: нечего выпендриваться с этим б.в.м. – богатым внутренним миром. Человек – существо физиологическое, Наполеон из-за насморка просрал Ватерлоо, и, раз сопля бьет знания, талант и прочее, что составляет наше “я”, пора научиться жить просто. Гордая птица орел не щурясь смотрит на солнце, что не мешает ей гадить в полете на горние вершины.
С этой новой установкой я схватил Свету за задницу и получил такую истерику, что пришлось колоть ей седуксен. Я плакал вместе с нею, вдруг осознав, что привязал к себе живую душу только для того, чтобы каждую минуту убеждаться: Света – не Настя Лихачева и сладостно этим страдать. Я вообще стал слезлив, просыпался на мокрой подушке и не помнил, что там такого было во сне.
Не знаю, когда именно к Свете подъехал Замараев. Зачем – знаю: причин было много, от назревающего мордобоя за Настю до квартиры. Замараевы же мечтали жить в отдельной квартире, то есть без меня. А Света, видно, так остервенела от неопределенности наших отношений, что решила подхлестнуть события все равно в какую сторону.
Начался кропотливый процесс шитья аморалки. Света в одной комбинации выскочила из нашей квартиры на лестничную клетку, когда там курили новые офицеры, отмечавшие у полковничихи прописку. Замараев провел со мной воспитательную работу: “Засветился – женись”. Потом Ленка, повариха, шепнула мне, что ее прищучили на недовесе и заставляют написать, как я делал ей криминальный аборт.
Замараев тут же применил свежий воспитательный прием: застукал нас с Кешей за нескончаемой валерьянкой, потребовал мензурку себе и, создав таким образом атмосферу неформального живого общения, поведал нам о тяготах армейской службы.
Издеваясь над храбрым портняжкой, я доверительно ему признался, что да, тяжела служба. Но почетна, и при нынешней внешнеполитической обстановке сама мысль променять полковой медицинский пункт на гражданскую поликлинику кажется мне предательской. Место мужчины сейчас в армии, товарищ майор.
Молоть я мог что угодно, все равно выгонят, и не по сшитой Замараевым аморалке, а за рентгеновский аппарат.
– За наших, кто в Афгане! – вскочил пьяненький Кеша, он принял все за чистую монету.
Замараев Кешу похвалил, а мне велел подумать и ушел. Я и не понял, что истории со Светой и Ленкой это еще не вся аморалка. Авторские модели подобного рода шьются как многопредметный ансамбль: под жакеточку обязательно кроится незаметная до поры жилеточка и так далее, пока счастливый кутюрье не вытолкнет тебя на подиум. С победной улыбкой ты сорвешь с себя жуткие вонючие обноски. И найдешь под ними обноски еще более жуткие и вонючие. Слой за слоем, ломая ногти, жалко скалясь, ты будешь тянуть хорошо сшитую аморалку через голову и стаскивать ее нога об ногу, пока сам не начнешь бояться того, что под ней еще может оказаться – колпак палача или роба зека. И чтобы этого никому не показывать и не знать самому, ты перестанешь дергаться и с облегчением признаешь: да, граждане, вот такое я говно.
Я сломался всего-то на третьем круге, когда Замараев предъявил “Объяснение” Благонравова-старшего. С присущей советской печати объективностью собкор центральной газеты излагал наш разговор: дескать, я утверждал, что офицеры не контролируют обстановку в роте, грозил отправить его сына в Афганистан и тэпэ. В политдонесении Замараев описывал, как папа совал мне ветчину, и не описывал, как потом они с