– Нужна, всем им нужна.
– Без нас не нужна. Поверь мне. Я знаю Сашку как облупленного.
– Но ты к славе относишься по-другому. Не презираешь, отнюдь нет, но и цену ей знаешь. Она ослепляет, но ты у нас соколиный глаз.
– Пойми, Ромка, он же ленинградец, питерец, он не может без Адмиралтейской иглы и дома на Мойке, без Черной речки, без нас с тобой, без мамы. Не может!
– А вот и смог. Ты же
– С Анриеттой. Но это совсем другое. Я б и здесь с ней остался, поверь мне, но она ни в какую. Пробовал уже. Ни в какую…
– В чем же разница? В предмете любви? Ты – в свою парижанку, а он в успех… Успех, успех, Ашотик, с ним не так легко бороться.
Для этого другие мускулы нужны. Не икроножные.
– О Господи!.. – Ашот стал усердно выбивать трубку, опять закурил. – Как же жить будем?
Так и не заснули они в эту ночь. Ни свет ни заря помчались в Кировский, пронюхать. Театр был на гастролях – часть в Канаде, часть в Киеве, – и слонявшиеся по коридору одиночки, к которым подкатились, не пробалтываясь, озабочены были собственными материальными трудностями. Гошку-флейтиста обнаружить не удалось, другие лабухи, в основном, стреляли на пиво.
На третий или четвертый день Ромка дознался у секретарши Эльвиры, которая была к нему неравнодушна, что слух подтвердился, продление гастролей в Канаде отменено и весь состав в начале будущего месяца вернется домой.
– Ну и отколол наш Сашка, – не очень осуждая, вздыхала рыжая Эльвира, поглядывая на Ромку. – Кто б мог подумать? Вы бы решились на такое? И у него ведь мама осталась…
Как-то все вдруг оборвалось, померкло. Ходили сумрачные, пытались узнать у владельцев «Спидол», кто что слышал. Но глушка остервенела, никто ничего не мог поймать. Кто-то приехавший из Комарова говорил, что чего-то там уловил, но толком понять ничего нельзя было. То ли через забор какой-то перепрыгнул, то ли из ресторана смылся, оставив чемоданы в номере. Мура какая-то.
Никак не могли примириться – ни Роман, ни Ашот, – что все от них было скрыто. Не мог же он просто так, глотнув тамошнего гнилого воздуха, взять да и решиться. Очевидно, готовился, заранее все продумал. И даже спьяну – ни полсловом.
– А последний вечер, все эти «любовью брата, любовью брата», что это? Хреновина какая-то, – Ашот кипятился, без конца прикуривал трубку, никак не мог понять, как открытый, душа нараспашку, никогда никакой задней мысли, весь наружу Сашка мог тайно к чему-то подготовиться. – Ну вот не может, не умеет, не получилось бы. Где-то, краешком каким-то, но проболтался бы… Ни хрена не пойму. А мама? Да она не переживет! А ведь любит же, гад, ее. Мне бы таким внимательным быть, заботливым… И эти слезинки в глазу, когда прощался. Ведь на всю жизнь! И с работы же прогонят Веру Павловну, как пить дать…
Роман эмоции свои скрывал.
– Будем реалистами. Мама там или не мама, но Сашка, ты же знаешь – «желаю славы я»! Желает. И будет она у него. Увидишь. Затмит Рудольфа, тому уже под сорок. К Сашке подкатились, не сомневаюсь, он там прошел, это же факт, наговорил сорок бочек… Буду посылки, шмотки посылать, маму вызволю в конце концов, пройдет время, Брежнев закруглится, а новый… В общем, купили нашего Сашку. Жаль, конечно, но купили Сашку. – И с грустью: – И останусь я совсем один. Ты со своей парижанкой тоже ведь укатишь.
Ашот мычал нечто невнятное. Анриетт вот-вот должна была приехать.
В начале июля возвратились «канадцы». Растерянные, подавленные. На таможне продержали часа три, не меньше, оставили только по одной паре джинсов (везли по пять), рылись во всех сумочках, отобрали даже футбольные и хоккейные журналы.
Сашка, как выяснилось – говорили об этом зло, с трудно скрываемой завистью, – действительно драпанул из ресторана. За час до отлета, до автобуса. Просто встал, не допив кофе, я сейчас, мол, все решили, что то ли в уборную, то ли к телефону, только его и видели. Все чемоданы с барахлом остались. Он жил с Тимофеевым, второй скрипкой, все они по двое жили, кроме начальства. Его с трудом удалось расколоть, Тимофеева, но на третий день уговорили, потащили в «Восточный». Понять его было трудно – возможно, велели не трепаться, а может, Сашка его ловко вокруг пальца обвел, но, по его рассказам, Сашка не очень-то отлучался, с бабами не водился, по этой части было очень строго, сказали, тут же домой отправят, работы было навалом, уставали, как черти.
– Ну, а он? Замечал ты что-нибудь? Волновался, нервничал?
– Да вроде нет. Последние день-два, может быть. Все, в общем-то, волновались, бегали по магазинам, подсчитывали деньги. Бабы к нему липли, что и говорить, но, кажется, никого не трахнул.
– Но, наверное ж, он с кем-то переговоры вел. Не мог же без этого. С кем-то встречался?
– А хрен его знает. По телефону с кем-то говорил то ли по-английски, то ли по-французски, я в этом деле ни бум-бум.
Так толком ничего и не удалось добиться у тупого этого скрипача, насмерть ушибленного всем происшедшим на границе, у него чуть не отобрали купленный смычок, все деньги на него ухлопал, не жрал почти. Помог Зуев, дерьмо дерьмом, но смычок не джинсы – заступился.
Ашот и Роман по очереди толклись в театре. Потом Роман уехал на съемки, остался один Ашот. Совсем затосковал. В театре, где его знали почти все – все же первый друг Куницына, – посматривали полуиронически, полузлорадно. «Что, распался коллективчик? – съязвил как-то, подхихикивая, Большухин, намеченный как замена Сашке. – Мушкетеры отечественной выпечки. Советское – значит, отличное!» Ашот послал его подальше, но брошенное словцо «выпечка» пошло по театру. А в общем, все завидовали. Прима Готовцева, никого не боящаяся, муж кегебист, прямо так и сказала: «Единственный среди нас не дурак. А мы быдло, серое, засранное быдло…»
Начальство – директора, зама, секретаря парторганизации – несколько раз таскали в Большой дом, поодиночке и вместе, потом все трое поехали в Москву. Вернувшись, созвали собрание. О нем рассказывал