— Я не человек, я надворный советник! Я не позволю играть собою всякому… да и сам не буду играть… Прощайте.
Хламиденко ушел. Стригунов чуть не упал в обморок с отчаяния. Только обещания Черницкого уговорить Петра Ивановича несколько ободрили его. Они со всех ног бросились за разъяренным Парисом.
Зеницын остался один. Когда влюбленный робок и нерешителен, тогда он хватается за самые странные средства, чтоб сблизиться с любимой женщиной, только б эти средства были по плечу его робости и нерешительности. Так действовал и Зеницын. Боясь объясниться открыто, он думал, что может заронить искру любви в сердце Задумской, объяснить ей несколько свои чувства, передав на сцене верно и увлекательно любовь и страдания лица совершенно постороннего. Такое предположение ему извинительно: он был мечтатель и верил в тайное сочувствие душ. Надеясь многого от настоящего вечера, он усердно принялся за повторение своей роли, торопясь воспользоваться последними минутами. Вдруг за дверьми послышался шум: в комнату вбежал Хламиденко, сопровождаемый Черницким и Стригуновым.
— Ты говоришь, что она, Александра Александровна, ангел, штаб-офицерша, — просила меня играть?
— Ну да, — отвечал Черницкий, удерживаясь от смеха.
— О, как я счастлив!.. Беги же, скажи ей, что я всё для нее сделаю.
— Да будешь ли ты играть-то?
— Буду ли я играть? Она просила — и я не буду играть?.. Разве я камень, разве я пробка, разве я дерево… «Понемногу того и другого и третьего, — подумал Зеницын, — а больше всего пробки».
— Иду, иду, буду играть, хоть бы горы препятствий воздвигала судьба!
Хламиденко ушел. Андрей Матвеевич молча пожал руку Черницкому в знак благодарности. Чтоб понять столь быструю перемену, надобно сказать, что Хламиденко давно уже таял от взоров очаровательной вдовушки. При своей самонадеянности, он уже несколько раз приступал даже к решительному объяснению, но был отвергаем. Теперь надежда снова ожила в душе его.
— Половина восьмого! — с ужасом закричал Андрей Матвеевич, взглянув на часы. — Только полчаса осталось… Ах, боже мой!
Он побежал со всех ног на сцену. Суматоха сделалась ужасная. Начали одеваться. Наконец поднялся и занавес. Началось представление. Рукоплескания не умолкали почти во всё продолжение драмы. Об игре актеров-любителей и говорить нечего: если б не Зеницын, который один несколько соответствовал своей роли, то драму Шекспира легко было бы принять за комедию. Хламиденко невыносимо кричал, бил себя в грудь, топал ногами и засматривался на одно из кресел, в котором сидела Задумская. Монах Лоренцо, которого играл Пырзиков, нес какую-то ахинею и, толкуя о укрепляющей силе трав, им собираемых, беспрестанно ослабевал от травнику, который пил на сцене под именем целебного эликсира. Вера Леонтьевна кстати и некстати вешалась на шею Зеницыну и портила его монологи пискливым мяуканьем. Зеницын понимал, как смешно его положение в кругу подобных существ, и между тем лез из кожи, то рыдая, то радуясь, то хохоча в припадке неистового отчаяния. У него, как мы уже сказали, была своя цель, цель странная, однако ж, не вовсе нелепая. По достиг ли он ее? Задумская была тут. Она слушала его, — сначала как все, холодно, равнодушно, потом с некоторым вниманием; наконец с нетерпением ждала она его выходов… Но поняла ли она его? способна ли она была понять его? Черницкий был прав, описывая ее своему приятелю. Она действительно давно сказала сама себе: «Мне нужен или муж — ребенок душою, который был бы слепо, беспредельно предан мне, или муж — дурак первого ранга; иначе я никогда не выйду замуж, потому что буду несчастна». Вот почему она была так неприступна для провинциальных любезников, по большей части пустых и несносных. Она знала, что если б ей не удалось найти мужа первого разряда, то есть мужа-ребенка, то мужей второго разряда могла бы встретить вдоволь. До сих пор она видела в Зеницыне человека слишком обыкновенного и вовсе не думала прочить его себе в мужья, хоть сердце много говорило в его пользу; но теперь, когда она услышала его сильную, могучую речь, полную страсти и энергии, она поняла, что в нем есть душа, способная чувствовать глубоко и сильно. Она стала припоминать слова, которые говорил он, робость, какую обнаруживал в ее присутствии: слова показались ей так простодушны и благородны, робость так естественна и невинна, что ее молено было принять лучшим свидетельством неиспорченности сердца и чистоты намерений. Зеницын стал не столько ничтожен в глазах ее, как прежде. Таким образом, мечтательный расчет Зеницына принес ему действительную пользу.
Драма кончилась. Зеницын, разумеется, был вызван и оглушен рукоплесканиями. Много было и других вызовов; только как будто гости сговорились заранее: никто не подал голоса в пользу Веры Леонтьевны. Она одна не была вызвана! Предвидя огорчения своей тетушки, За-думская поспешила на сцену, чтоб успокоить ее обиженное самолюбие. Тетушка бесновалась в полном смысле слова; она готова была вызвать на дуэль всех гостей за то, что ее не вызвали. Нескоро успели привесть ее в память и уговорить играть в водевиле, где она выучила главную роль…
— Вперед нога моя не будет у Андрея Матвеевича! — сердито говорила она своей племяннице, выходя с нею за кулисы.
— Ничего, ничего, матушка! — кричал ей вслед Андрей Матвеевич. — В водевиле зато три раза вызовем… Что делать! видно, забыли, забыли… Впрочем, ничего… дело поправимое… Ставь кулису, на которой нарисовано синее небо с черными полосками да три зеленые дерева! — продолжал он, обращаясь к лакею.
— Успокойтесь! — говорила Задумская своей тетушке, внутренне смеясь над ее страстию к славе. — Водевиль всё поправит: я сама вам похлопаю…
— Как! — воскликнула Вера Леонтьевна с изумлением. — Ты хочешь смотреть водевиль? Опомнись… Уж будет того, что смотрела драму… Прилично ли, скажите пожалуйста, смеяться публично через год после смерти мужа?..
— Но меня просит Андрей Матвеевич…
— Что слушать мужчин! Они уговорят, да после сами же смеяться станут… О, я их хорошо знаю!
— Я в этом уверена, тетушка.
— Сколько раз я говорила, что я тебе кузина, а не тетушка.
— Вы сейчас сами назвали меня племянницей.
— Нужды нет… Так ты не пойдешь смотреть водевиля?
— Но ведь вы играете же в нем, хоть также были очень близки моему покойному мужу.
— Я? я дело другое… Не смотри водевиля, советую тебе.
— Пожалуй. Я что-то устала… Притом же маменька учила меня уважать советы старших…
— Иногда надобно слушать и не одних старших, — перебила Вера Леонтьевна с досадою, — например, я желаю тебе добра; не должна ли ты меня послушаться?
— Ванта любовь ко мне, точно так же как и лета ваши, обязывают меня…
— Ты что-то сегодня рассеянна… Как тебе показалась драма? — сказала Вера Леонтьевна, стараясь замять неприятный для нее разговор. — Зеницын играл прекрасно!
— О, без сомнения! Он очаровал меня!
— Ну, не очень очаровывайся… Помни, что ты вдова. Иное дело девушка: она может предаваться влечению своего неопытного сердца… Не заметила ли ты, он, кажется, что-то робел со мною, голос его дрожал, когда он говорил о любви?
— Как же, заметила… Он решительно влюблен…
— Ну, бог знает; только не советую тебе думать о нем: нет ничего ужаснее безответной любви… Вот Хламиденко; он и давеча говорил…
Вбежал Стригунов и объявил, что пора выходить. Вера Леонтьевна убежала на сцену. Задумская осталась одна. Слова Зеницына: «Будь моею, подари меня своей любовью!» — не выходили из ее головы. Ей почему-то казалось, что они относились к ней, несмотря на то что были сказаны на коленях пред ее тетушкою в виду множества зрителей. Она замечталась. Зеницын, в прекрасном итальянском костюме, который живописно обрисовывал его талию, с страстным, умоляющим взором, с словами любви на устах, живо представился ее воображению. Его упоительная, сильная речь, полная страсти и преданности, лилась рекою в ее жадный слух; его глаза сверкали пламенем, обличая душу сильную и высокую, способную любить беспредельно, вечно… Она слышит биение его сердца, пьет его дыхание, наконец чувствует жгучую сладость его поцелуя… До чего не доводят мечты?.. О, как он свеж, как пылок поцелуй его! Здесь в первый