никогда не говорила об этом.
…Год склонялся к закату, когда Айрэнэ — теперь ее называли Аэрнэ — слегла, чтобы уже не подняться. Улльтайр почти не отходил от нее. В Земле-у-Моря не умирают в одиночестве. Рядом с ней были ее друзья — те, кто успел полюбить ее; да и можно ли было не полюбить Айрэ? Иногда ей становилось лучше, и она снова пела. Особенно часто это бывало на закате, когда медно-красное солнце медленно опускалось в море. Потом, когда она уже не могла петь, другие пели для нее, говорили о хорошем, будто впереди была не смерть, а долгие счастливые годы…
Так она и ушла — осенним вечером, когда в окно смотрела Звезда. Голова ее лежала на коленях Улльтайра, тихо пела флейта, тихо пели девушки… И не сразу заметили они, когда дыхание покинуло Айрэ.
Так песни Аст Ахэ остались в этой земле, как и все, что рассказывала Айрэнэ. Летописи сохранили ее рассказ, и Странники, уходя в Большой Мир, несли с собою уже утраченную там память.
«Тяжела земля, она давит на грудь… Не в земле ты будешь лежать, а огонь так жжет… Говорят, там, далеко за морем, есть дорога к звездам, к нашей Звезде… На закате ладья унесет нас в море, на закате волны поднимут нас в небо…»
Ха! Так вот откуда! Стало быть, именно туда мне и идти. А Книга — не оттуда ли родом? Сколько же я там могу узнать… Спокойно, Галдор, спокойно…
Мне в то мгновение было совершенно не до Света и Тьмы. Там меня ждала, может быть, разгадка тайны Книги… Может, я наконец смогу узнать истину?
Мне нужен якорь. Якорь, за который я сумею ухватиться и понять, насколько правы мы и насколько — они…
Даже если меня там ждет самое огромное потрясение в жизни. Даже если все, чему я верил и верю, — ложно, но я не боюсь узнать. Я не боюсь.
Ибо я хочу знать…
В этом смысл моей жизни.
…Тринадцать лет… У Хурина и Ахтэнэ — теперь ее называли Морвен — было двое сыновей: старший, с зеленовато-карими глазами, был похож на мать, младший пошел в отца.
Тринадцать лет.
Что-то произошло с ней в последний год. Нет, она не была больна: в ней просто появилась какая-то усталая задумчивость, тоска, что ли… Она почти не выходила из дома: сидела у окна со своим вышиванием, и часто, неслышно войдя в комнату, Хурин замечал, что она неподвижно застыла с иглой в руке, а глаза ее не мигая смотрят в пустоту — словно видят что-то, невидимое ему.
Она почти ничего не ела — пожимала плечами и говорила с виноватой полуулыбкой: не хочется. Она почти не спала — лежала без сна, глядя в темноту широко распахнутыми глазами.
Он все пытался что-то сделать для нее, не в силах спокойно смотреть, как уходит по капле ее душа; она только улыбалась с виноватой нежностью: видишь, какая я…
Она больше не вставала. Тело ее стало легким, лицо и руки — почти прозрачными, и он иногда ловил себя на том, что не может выдержать ее взгляд.
Она не плакала — улыбалась, но слезы медленно текли по ее лицу, а у нее уже не было сил поднять руку, чтобы стереть их.
…В этот вечер он так же сидел рядом и рассказывал — даже не очень понимая что. Говорить все, что угодно, — только бы не это молчание.
— Я хочу взглянуть на свадебный убор.
Он обрадовался — тому, что она заговорила, что хотя бы чего-то пожелала, и бросился исполнять просьбу, как повеление.
И, вернувшись, натолкнулся на странный взгляд неожиданно зеленых — трава подо льдом — глаз.
— Ты… пришел?
Он хотел ответить — да, но слово застряло в горле.
— Ты вернулся… Я верила, я ждала… Зачем ты заставил меня уйти? Неужели ты думал, что можно заставить забыть?
Что я забуду?
Она снова улыбалась — печально, еле заметно.
— Пожалуйста… не уходи сейчас. Уже недолго.
Он поспешно сел.
— Дай мне руку… нет, не надо: тебе будет больно. Так я и не сумела…
Он не понимал, что происходит. Надо было, наверно, сказать что-то, чтобы разбить наваждение, но он не находил слов.
Она приподняла руку — тень жеста:
— У тебя звезды в волосах, смотри… а волосы — как снег…
Он начал осознавать. И лицо — лицо ее — нет, не ее, другое, юное, незнакомое — почти как тогда, у спящей…
— Мне почему-то кажется — я тоже стала крылатой… Распахну крылья — и поднимусь в небо… Мне всегда хотелось — самой… и буду лететь… лететь…
Голос угасал.
— А сейчас так хочется спать… Ты только не уходи — ведь правда, ты не уйдешь?..
Опустила ресницы.
— Только я больше не засну, как тогда… Я больше не забуду… Пожалей меня, я не смогу больше… Не уходи… — Уже засыпая: — Я вернусь…
Дыхание ее было таким легким, что не поколебало бы, наверно, даже пламя свечи. Оно становилось все тише и тише — и угасло…
Что же должно было связывать так, чтобы после разрушения этих уз не было уже силы жить? Не было воли к жизни, чтобы оставить после себя детей, отстроить сожженный дом, вырастить сад и передать детям память? Великий же дар отдавали эти люди Мелькору.
Наверное, я просто другой человек. Может, я и вправду не способен понять такого отношения к вождю, богу, учителю — как бы он ни назывался. Все, что было у них, — как бы извне. Когда оно гибнет, гибнет и человек.
А мой мир — внутри меня. Даже если случится так, что все мои дурные предчувствия оправдаются, — Королевство, Нуменор, моя вера, все прошлое моего народа будут во мне. И я не стану сдаваться. Я буду бороться, даже не видя надежды. Я передам все это дальше — детям своим, внукам… Ибо иначе нет смысла в жизни.
Скажут, что я пристрастен, что я выискиваю в Книге несоответствия, толкую их превратно. Но ведь и сама Книга такова. Там события также толкуются так, как выгодно летописцу, так, чтобы оправдать и возвеличить своего бога. Не может быть беспристрастным человек, который любит и ненавидит, который радеет за что-то или сражается против чего-то. Да мы даже по поводу вкуса пива спорим, а уж здесь-то…
Самое смешное, что, даже будь мы с Борондиром свидетелями всему, что описано в Книге, мы все равно не сошлись бы в толкованиях. Разные мы.
Значит, все напрасно?